Всего за 12.89 руб. Купить полную версию
- Так-ту, баринушка, - продолжал последний, - не весел конец нашей песенке... А весела запевка была... Да что делать?.. Мы к Саратову было, а на нас калмыцкая орда налетела... И сломили нас дьяволы косоглазые... Наши назад, степью погнали, а подо мной меренок подбился, меня и взяли. Тут я и глаз своих решился. Полоснул я одного косоглазого, а другие меня сзади схватили, руки связали. Такая это меня злость взяла, что как привели меня к зайсангу, я ему и плюнь в глаза. За это мне мои глазыньки и выкололи.
- Отчего ж тебя не убили?
- Да оттого, думали, что я богатый казак, выкуп большой дам.
- Как же ты спасся потом?
- Бог помог, баринушка. Другой полоняник выручил, саратовец же... Ночью как-то мы и ушли с ним. С тех пор я и стал каликою перехожим.
- Однако ж ты еще счастливо отделался. Если б тебя поймали в Черкаске, так не миновать бы тебе колесованья или четвертованья.
- Так-то так, баринушка, да оно уж разом, а то еще поди, когда до могилы добредешь сослепу.
- А что с Некрасовым сталось? Не слыхал?
- Как не слыхать, слышали... В Саратове уж волжские казаки сказывали: как прибег это он на Дон, из-под Саратова-то, и видит: плывут это по Дону плоты, а на них виселицы, а на виселицах все наш брат - голытьба да казаки... Плывут это, покачиваются. А воронья-то всякого, птицы этой голодной, так все плоты и усеяла, да на виселицах сидят, да на казачьих плечах, глаза казачьи выклевывают... А по берегу-то казачки воем воют, мужьев да братьев своих провожают, малые детушки за ними бегут... Таково, сказывают, жалостно было.
В первый раз Левин слышал эти подробности. Многое доходило до него и до товарищей его по службе из тысячи слухов, бродивших по Руси, но таких подробностей он не слыхивал. И в душе его все сильнее и сильнее звучала нехорошая нота.
- Как увидал это Некрасов с товарищи, а с ним было тысячи две, - как увидал он это - снял шапку, перекрестился и говорит, к тем-то, что на плотах висячи плыли: "Прощайте, братцы-товарищи! Спасибо вам, что за веру постояли... Плывите с Богом вниз по тихому Дону, мимо станиц да куреней родимых. Опоганена земля православная, нечего и ложиться в нее костям казацким. Плывите, родимые, в чужую землю, в турецкую, там легче теперь жить, чем на Руси православной. Я и сам иду в чужую землю, в турецкую... Прощайте, братцы!" И как гаркнет, говорят, за ним все его войско: "Прощайте, братцы!" - как всполохнется с плотов птица, воронье да карга всякая, так точно хмара над Доном пронеслася... Так и уехал Некрасов с своими молодцами в турецкую землю.
- Спасибо тебе, не знаю, как тебя зовут, - сказал Левин.
- Никитой, а прозывался Бурсак, потому маленько учился, дьячков сын, - оттого и слыву Бурсак.
- Спасибо, Никита, за рассказ.
- Не за что, баринушка... Ласка твоя да вино развязали мой язык, ну и вспомнилось старое.
- А теперь прощенья просим, батюшка-барин, - сказал старший калика. - Пора и честь знать, коли господа милостивы. Счастливо оставаться. Коли Бог доведет до Киева, помост слезами омочу перед угодничками за твое здоровье.
- Спасибо, Захар, спасибо. Только на возвратном пути опять заверните ко мне. Я с вами домой письмо пошлю - к брату отпишу, чтоб помог вам чем-нибудь.
- А сам-то, барин-батюшка, когда к домам повернешься?
- Уж и не знаю, и не ведаю когда...
Одарив нищих на дорогу деньгами, он простился с ними и долго прислушивался к странному напеву песни, которую затянули калики, удаляясь к ярмарке: "Ох ты, гой еси, аллилуева жена милосерда!"...
VIII
ЦАРЕВИЧ И АФРОСИНЬЮШКА
Летняя ночь в Петербурге в 1716 году. На Петропавловском соборе любимые куранты царя, вывезенные им из голендерской земли, давно пробили двенадцать, а белоглазая ночь не думает темнеть. Через Неву то и дело скользят лодки, по широким, не везде застроенным улицам двигаются люди. Везде видны признаки стройки, спешной работы. Лес, песок, глина, камни и громадные глыбы гранита наворочены горами, словно титаны сооружают свое мифическое жилище. Да, это титаны, русские люди, строят постылый для них Питер.
Больной царь давно уехал за море, а стройка и без него не останавливается... Растет камень на камне, гранит на граните... Что-то выйдет, - думают русские люди, - из этого нового Вавилона?.. Не запустеет ли он со смертью царя, как запустел старый Вавилон?.. Эти широкие улицы и площади травой зарастут, гранитные горы мохом зазеленеют, каналы плавучим лопухом да водяною лилиею подернутся... И будет смеяться белоглазая финская ночь над развалинами покинутого города... "Се мимо иде - и се не бе..."
- Так, матушка: се мимо иде - и се не бе... Великое это слово, великое.
Это говорил знакомый уже нам старик, которого мы видели в Киеве у ворот лавры в проезд через Киев царевича, а потом слышали таинственный разговор с Левиным в Нежине в лазарете. Теперь он обращался с своей речью к молодой женщине, которая сидела за пяльцами и вышивала золотом, впересыпку с жемчугами, осьмиконечный крест, и изредка взглядывала то на своего собеседника, то на окно, из-за которого виднелась Фонтанка с недоделанною набережною, с изредка скользящими по ней лодками, а за нею - недавно разведенный самим Петром и его "Катеринушкою" "огород", в настоящее время - Летний сад.
По волосам, белокурые с пеплом пряди которые были заплетены в одну косу, и по одеянию можно было сразу видеть, что это девушка. Матовая, без всякого даже намека на загар, белизна лица и недостаток цветности кожи изобличали недостаточность действия на это лицо солнечных лучей. При всем том и это лицо, и серые, продолговатые как у сфинкса глаза, ясные и чистые как у младенца, и исходивший из них ровный свет не изобличали недостатка внутренней жизненности.
Когда девушка поднимала голову от пялец, то на груди ее, прикрытой белою сборчатого сорочкой с кружевцом, виднелся осьмиконечный крест, небольшой, но искрившийся огнями.
- Все мимо идет, токмо слово сие не идет мимо, - повторил старик.
Девушка медленно перенесла на него свои сфинксовые глаза.
- А давно она преставилась? - спросила она.
- Кто, матушка?
- Святая Евфросиния, полоцкая княжна.
- Давно, матушка... Сот пять лет будет, а то и больше.
Девушка перенесла свои медленные глаза на Фонтанку. Она ждала кого-то.
- А устаешь, чай, в пути, дедушка? - снова спросила она.
- Нету, ластушка моя светлая, не устаю... Порой и притомишься, а все ничего... Что я? Мое дело подвижническое, дело для Бога, паломническое, бродячее сиречь. Скитаюсь я по угодным местам и треплю грехи мои старые, аки костригу, пред лицем Господа. Истоптали мои ноги старые всю матушку родную землю, Русь святую, от стока моря соловецких святынь и до святой горы афонской. И роняю я с подошов моих притоптавшихся прах святой земли по всем грешным местам аки бисер многоценен, соловецкая-то святая пылица малая ину-пору отряхается с подошов моих в сем новом Вавилоне, в Питере; (содомская пыль, матушка, лепка и цепка, аки грехи), а питерская-то содомская пыль, прилепившись к моим грешным стопам, питерская-то пыль отряхается в Москве-матушке, у гробов угодников Божиих, а московскую-то драгоценную пыль несу я до Киева святорусского, а из Киева - в Почаев, и переношу я пыль великой земли русской от края до края, аки сердце кровь переносит по жилам моим грешным и по всему телу моему мерзскому...
Он помолчал. Девушка, слушавшая его с глубоким вниманием, встала и подошла к окну, припав головой к его раме. В выражении ее лица, в движениях, во всей ее симпатичной фигуре было что-то совсем детское, целомудренное, хотя полная развитость бюста и всего ее красивого, статного тела говорила о совершенной возмужалости.
- И таково-то сладостно и горько, матушка моя, это скитание по белу свету, - продолжал старик нараспев и несколько в нос. - И голоду-то, и холоду натерпишься, и в лесах, и в дебрях от рыку звериного страху наберешься, а все для Бога, ради костриги-то греховной, что всю душеньку мою исколола... А птички-то Божьи в лесах и дубравах, а цветочки в полях - крины сельные, а солнышко в небе, ручеечки эти самые хвалу Господу звенящи, а эта травушка весенняя, что рученьки свои чистые да головочки безвинные к небесам аки младенец воздевает, тянется эта травушка-муравушка из сырой земли ко Господу Творцу своему... И всякое-то дыхание, козявочка малая, мотыль крылатый, пчелушка, Божия работница, воскодарница, медоделица, - все-то весною красною Бога хвалит... Как сердцем-то да оком умным обоймешь все это, матушка-ластушка, так сердце твое грешное аки воск пред иконою растопится-разойдется, и весь бы, кажись, сам в слезах сладких вылился перед Господом, аки елей, аки миро благовонное...
При последнем монологе девушка повернулась к старику, вся напряженно слушая, затаив дыхание, а из широко раскрытых, изумленных глаз так, кажется, и брызнут горячие слезы.
- Дедушка!.. Голубчик!.. Где ж это?..
- Что, голубица моя чистая?
- Где это, что ты рассказываешь?
- В угодных местах, матушка, да в сердце нашем.
Девушка опять припала головой к окну, перекинув через плечо свою длинную косу и задумчиво перебирая ее тонкими пальцами.