Да где же он? Тимош! Гей, Тимош! Откликнись!
Но Тимошу трудно было откликнуться; бледный, распростертый лежал он без чувств немного в стороне от места главной схватки, где возвышалась целая груда убитых и раненых.
– Не видал ли кто хлопца? – с беспокойством спрашивал Ганжа, внимательно осматривая поле битвы.
Смольчуг тоже искал Тимоша и наконец наткнулся на него.
– Вот он! – крикнул молодой казак. – Никак убит!
Ганжа поспешно подошел к лежащему Тимошу; слезы потекли по его длинным седым усам, когда он приподнял с земли бледное помертвелое лицо мальчика.
– Сынку мой, сынку! – проговорил он. – Неужели я не спасу тебя?
Смольчуг между тем внимательно осматривал рану: одна стрела скользнула по левому боку и задела мальчика глубокой царапиной, другая засела в плече, хотя и не особенно глубоко.
– Жив будет, – проговорил радостно Смольчуг, насыпая на руку немного пороху из пороховницы и смешивая его со слюной.
– Давай-ка, дед, разденем его и обвяжем раны.
Намазав обе раны смоченным порохом, они перевязали их лоскутом, оторванным от рубахи, бережно уложили мальчика на одну из повозок и прикрыли его бурками. Оба они остались сидеть подле него, примачивали ему виски водой и терпеливо ожидали, когда он придет в чувство. Он действительно скоро очнулся, попросил пить и чувствовал себя довольно хорошо, но к ночи у него появились лихорадка и бред. Старый Ганжа совсем растерялся: он любил мальчика, как родного сына; от одной мысли потерять его старика самого бросало в дрожь. Павлюк тоже часто навещал больного; он привел татарина, слывшего за колдуна и умевшего заговаривать раны. Тот пошептал что-то, осмотрел раны и сказал:
– Если через четыре дня не умрет, то выздоровеет.
– Бисов сын! – вспылил Ганжа. – Я и сам знаю, что если не умрет, так жив будет! А ты скажи, как лечить.
Татарин показал на маленькую красноватую припухлость около раны.
– Вот тут болезнь сидит! – проговорил он. – Не умели стрелу вынуть... повернули!
Он набрал каких-то трав, поварил их в котелке и напоил больного. Ганжа тоже попробовал этого зелья и сплюнул:
– Ты мне его, пожалуй, еще отравишь?
Питье было горькое-прегорькое.
– Зачем отравлять! – возразил татарин. – Не первого лечу, жив будет!
Он промыл ранку, приложил к ней тоже каких-то трав и ловко перевязал тряпкой. На третьи сутки Тимошу стало очень худо. Он целый день бредил, метался в жару, звал отца, кричал, что его режут, а к вечеру впал в забытье и лежал неподвижно, как мертвый. Лекарь-татарин утешал, что это ничего, что бывает еще хуже. Ганжа и сам не раз ухаживал за тяжелоранеными, но никогда сердце его так болезненно не ныло и не сжималось, как при виде этого мальчика, беспомощно метавшегося на возу, куда его положили.
На следующий день решено было выступить в обратный путь, хотя Ганжа и умолял начальников подождать еще хоть день.
– Не можно! – отвечали ему. – И то долго тут сидим. Пора и до дому!
К ночи Тимошу стало как будто легче; под утро он спокойно уснул и проспал долго; не слышал, как запрягли повозку, как тронулись в путь и медленно стали подвигаться по дороге к границам Украины.
Небольшой отряд послали на юг за чайками, стоявшими у морского берега. Чайки эти Павлюк приказал отвезти на Сечь, а сам, распростившись с татарами, миновал Сечь порогами и повернул к западу в Черкасы. Никто не знал намерений атамана. Навстречу им неслись тревожные слухи, что ляхи забрали казацкую армату, что казакам совсем нет житья от панов, – даже реестровые бунтуют, так как им не платят жалованья; жиды все забрали в свои руки и всячески издеваются над православными.