Она упала, больно наткнувшись коленом на шишку. Зашипела. Тяжело дыша, с остервенением и ненавистью смотрела в траву на убегающих от дождя муравьев. Наверно, будь она умнее, можно было бы придумать что-то мудрое и полезное. Носилки там или не знаю что еще. Шалаш… Хотя на фига нам тут шалаш.
– Ну! Миленький! Ну, пожалуйста! Еще чуть-чуть! Ну не падай, хороший мой!
Она никогда в своей жизни не имела дела с человеком, которому было бы так плохо. И бледной синевы лица такой тоже не видела. Когда-то, когда она приехала в больницу к дедушке, она, проходя по коридору, видела каких-то серых больных, заросших щетиной. И тогда еще старалась не очень на них смотреть. В голове вертелось какое-то киношное: «Не жилец». Ей и к дедушке идти не хотелось. Но мама сказала, что это необходимо. Не прийти в больницу нельзя. А потом дедушка умер. И она была рада, что все-таки успела к нему прийти. Потому что он был в трезвом уме и ясной памяти. А каким он был потом, когда умирал, она не знала.
Ей казалось, что от старости умирают медленно. Может быть, даже всю жизнь.
Тому же, кто был рядом с ней, умирать было явно рановато.
Однако сознание он терял.
– Ну куда же нам теперь? – И она поднялась и стала звать. – Белка. Белка. Ко мне!
Она услышала, как шелестит трава. Как мчится счастливая Белка. А за ней очень быстро для своих лет идет бабка. Только чуть-чуть припадает на одну ногу. У бабки через плечо перекинут был плащ. Она молодец. Прихватила.
Он лежал на земле, а они подсунули под него плащ, взялись за рукава и запряглись, как две лошади. Где можно было, волокли, где нельзя – тащили. Начинало темнеть. Сил почти не осталось. Но бабка бодрилась. Не сдавалась и Миле отдыхать не давала.
Сама же Мила превратилась в какую-то живую силу и больше ни во что. Мыслей в голове не осталось. Желаний тоже. Ей даже было комфортно в этом состоянии борьбы, когда все так ясно и усилия идут прямо по назначению. Было в этом какое-то наркотическое забвение, удивительная гармония причины и следствия. Все испытания, выпавшие на ее долю, и неощутимый в эту минуту голод отодвинули ее собственное «я» куда-то далеко внутрь. И оно если и было, то сидело, словно в колодце, и видело над собой только маленький пятачок пасмурного неба.
Когда же они неожиданно оказались у самого дома, уже совсем смеркалось. И когда она осела на сухой пол рядом с ним, первый осмысленный вопрос, возникший в Милиной голове, был: «И почему он такой тяжелый?». Но об отдыхе не могло быть и речи. Теперь нужно было думать только о том, чтобы спасать раненого.
Они промокли насквозь. Вернее, они так и не высохли за весь этот день с самого утра до глубокого вечера.
Сначала решили уложить его на лежак. Мила под мышки, бабка за ноги. Потом она отошла в уголок и, порывшись у себя в сундуке, протянула Миле аккуратненько сложенные вещи.
– На, доча, переоденься. Мокрая же вся и в рванине.
– Спасибо, – сказала Мила и подумала, какая это все-таки непозволительная роскошь – крыша над головой и сухая одежда.
Дала ей бабка ситцевую юбку в выцветший мелкий цветочек и старенький коричневый трикотажный свитер. Юбку закололи на булавку, чтобы не падала. Галоши поставили сушить.
Пока она переодевалась, бабка ловко стянула с него всю мокрую одежду и накрыла одеялом. Его бил озноб.
Он лежал на спине, хрипло и тяжко дышал. Глаз не открывал. Губы почернели и запеклись. Тусклая лампочка под потолком светила так, как будто в глазах потемнело. Было в этом освещении что то предобморочное.
Бабка подошла, села рядом и развязала повязку. Мила отвернулась и отошла. Боялась смотреть на открытую рану. Под коленки побежала щекотная волна слабости. И казалось, что рана тут же перекидывается на нее. Вот и левый бок застонал, и она прижала к нему ладонь.
За окошком темнело.