("В. Кокорев")
Как видим, здесь нет ни слова осуждения. Наоборот, четверостишие начинается с откровенного панегирика: "Вот имя славное". Последующий текст выдержан тоже совсем не в духе эпиграммы, а скорее в тоне мадригала. Чтобы подтвердить, что похвала его отнюдь не притворна, поэт призывает в свидетели "весь край". Только неожиданно и остроумно сделанный финал все ставит на свои места. Последняя строка, состоящая, кстати, из одного лишь слова, вобрала в себя весь страшный смысл эпиграммы. Точнее, даже не слово-строка, а конечные два слога разбитой на четыре части фамилии откупщика Поэт остался верен своей манере: только последние два слога намекнули на состояние России, залитой кокоревской сивухой, а значит, и рекой народных слез.
Минаев, как и другие "искровцы", следуя примеру Некрасова, основной мишенью избрал не личность (хотя у него найдем немало эпиграмм, посвященных деятелям литературы, живописи, журналистики), а те или иные отрицательные тенденции русской жизни. Нередко фельетонное обозрение завершало как итог наблюдений и раздумий поэта эпиграмматическое резюме. Порой эпиграмма вкрапливалась в фельетон, подтверждая особую близость этих художественно-публицистических жанров, являлась его своеобразной "изюминкой" (см. особенно показательные в этом отношении фельетонные эпиграммы другого "искровца" - В. И. Богданова).
Видовое и тематическое своеобразие минаевской эпиграммы определило ее образно-стилевую окраску. Если для Пушкина характерны, например, такие врезающиеся в память слова, как "полу-милорд", "полу-купец", "полу-невежда", то у Минаева вторую часть сделанной по этому же типу сатирической формулы представляют слова отвлеченного значения: "полупрогресс", "полусвобода", "полумеры" и т. п.
Хотя до Минаева каламбур встречался и у других русских авторов эпиграмм (Пушкин, Вяземский, Д. Давыдов), однако именно с его творчеством в основном связано возникновение такого термина поэтики, как каламбурная рифма. Этот прием получил широчайшее распространение потому, что индивидуальная одаренность поэта, склонного к парадоксальной игре со словом, к алогизму и шаржу, совпала с объективными потребностями времени. Раскрывая многозначность слова, заменяя слова в устойчивых фразеологических сочетаниях, Минаев не просто пробуждал интерес к смысловым ассоциациям. Так, в непринужденно веселой, порой озорной до дерзости, порой шутливо-развлекательной форме предавался осмеянию порядок вещей, где алогизм почитался торжеством смысла, бесправие - порядком, а беззаконие - законом.
Изобретательность Минаева как мастера каламбура проявилась в бесчисленном разнообразии форм и типов этого поэтического приема. И, надо заметить, словесная игра не становилась самоцелью, но была на редкость содержательной, помогая выявить ту или иную модификацию или ипостась общественно-политического, социально-нравственного порока.
Если в 20–30-е годы XIX века образ писателя, близкого к III Отделению, отождествлялся с одинокими фигурами Булгарина и Греча да, пожалуй, с именем одиозного и бездарного Б. М. Федорова, то к 60-м годам картина сильно изменилась. Появляется некий тип литератора, не только услужающего властям предержащим, но и попросту захаживающего в охранку. Метаморфозу эту отмечает Минаев, создавая образ "служителя" при искусстве, отстаивающего необходимость жить "с полицией в сердце".
С образом этим тесно связана тема доносов. В одном случае это образ литератора, который некогда "подавал надежды", а "теперь доносы подает". В другом (эпиграмма на реакционного беллетриста и публициста Б. Маркевича) автор набрасывает живую уличную сценку, изображающую Маркевича, который несет "с собою огромных два портсака". Зеваки смотрят на него почти с сочувствием: ""Ему не донести!" - вкруг сожалел народ". Однако какой-то забияка уверенно выкрикивает: "Не беспокойтесь - донесет!"
Не менее остроумно и зло использован еще один вид каламбура для воплощения все той же актуальной темы в следующей эпиграмме:
Я не гожусь, конечно, в судьи,
Но не смущен твоим вопросом.
Пусть Тамберлик берет do грудью,
А ты, мой друг, берешь do-носом.
Под пером эпиграмматиста каламбур стал гибким средством выявления и изображения различных по своим истокам комических несообразностей тогдашней действительности, будь то политика, искусство или быт. Этот прием иронической параллели позволяет достойно оценить направление "текущей журналистики": "Она поистине "текущая", Но только вспять" ("Необходимая оговорка"). Столь же действенна другая разновидность того же приема, с помощью которой развенчиваются претензии некоего стихотворца, провозгласившего себя "новым Байроном": "Поэт Британии был хром, А ты - в стихах своих хромаешь" ("Аналогия стихотворца").
Ироническая экспрессия создается тогда, когда возникает несоответствие между обиходным, обычным значением слова и одним из непривычных его смыслов. Достоинство Минаева-эпиграмматиста состояло в том, что он этот источник речевого комизма переводил в сатирический план, делал инструментом выявления социальных контрастов.
Между двумя полюсами русской эпиграммы второй половины XIX века - революционно-демократической и либерально-обличительной - имелось немало оттенков и течений переходного типа. В одних случаях побеждало тяготение к передовому демократическому лагерю, и тогда автор становился постоянным вкладчиком "Искры" или "Будильника". В другом, когда верх брало либеральное фразерство, ему рукоплескали "Заноза" и "Оса".
Творчество Н. Ф. Щербины - популярного в 60-е годы эпиграмматиста, - строго говоря, нельзя причислить ни к тому, ни к другому лагерю. Оно представляло некий конгломерат противоречивых тенденций, одно из тех промежуточных явлений, которые бывают характерны и неизбежны в переходные моменты жизни общества.
До начала 60-х годов Щербина выступал против либерализма "с монаршего соизволенья", заклеймив "монархо-либералов" в "Четверостишии Викентия Курильского", он выпустил немало ядовитых стрел в адрес рептильной прессы. Эпиграммы Щербины брали на прицел и консерватизм под маской леворадикальной фразы, они били и по славянофильской концепции, и по пережиткам феодально-крепостнических порядков и нравов ("Русская история", "Еще о Ксенофонте", "Льстивый раб, царем забытый…"). Поэт выступал против теории "чистого искусства".
Неприятие многих явлений в жизни тогдашней России было настолько сильным и искренним у Щербины, что он считал использование эзоповской речи, приемов иносказания вещью ненужной и неуместной. Мнение это, не свидетельствуя о большой прозорливости автора, привело к двум довольно серьезным последствиям. Во-первых, многие эпиграммы Щербины так и не стали достоянием печати, распространялись лишь в списках. Во-вторых, и это, пожалуй, главное, подобная позиция резко ослабила собственно художественные достоинства его миниатюр. Ибо в необходимости прибегать к эзоповской манере была, выражаясь щедринским словом, и "небезвыгодность". Писатель тем самым понуждался к высшей изобретательности, к виртуозному использованию всех тайн и резервов русского языка.
Щербина не слишком заботился обо всем этом и часто там, где требовалась искусно сделанная форма, изящный и тем более неотразимый комизм, рубил сплеча. Вот почему его эпиграммы нередко представляли собой рифмованные тирады, изреченные в состоянии запальчивости, в желчном настроении. Вряд ли можно сомневаться в том, что Щербина так же остро ненавидел российский откуп и миллионера-откупщика В. Кокорева, как и Минаев. Но стоит сравнить великолепно сделанную сатирическую миниатюру Минаева с эпиграммой Щербины "Кокоревский либерализм", как выявится разительное отличие. Богатство оттенков минаевского юмора, где скорбь и гнев, мнимое великодушие и язвительная издевка слились воедино, заменены здесь однолинейно звучащим приговором:
Я не хочу быть либералом:
Ведь целовальник-либерал,
Дела покончивши с кружалом,
Либерализм на откуп взял…
Да, поэт был прав: "невозможность эпиграммы" в тогдашних российских условиях реально существовала. Однако не так непреодолимо было это препятствие, как порою казалось эпиграмматисту, возмущенному картиной царящего в стране беззакония, торжеством посредственности и тупоумия. Опыт Щедрина, Некрасова и поэтов "Искры" подсказывал выход из трудного положения. Но этим путем Щербина не пошел ввиду неустойчивости, а точнее сказать, по причине отсутствия демократических убеждений.
Конец XIX века не обогатил жанр эпиграммы сколько-нибудь ярким явлением. Оскудение и девальвацию русской поэзии на излете столетия показал такой чуткий барометр общественного мнения, как сатирическое слово. В эту пору завершал свою деятельность последний крупный эпиграмматист XIX века А. М. Жемчужников. Его сатирические миниатюры заметно выделялись на фоне беззубой и мелкотравчатой юмористики, кредо которой с достаточной выразительностью воплощено в афоризме популярного в те годы журнала "Шут": "Теща, даже самая хорошая, все-таки хуже городового".
Заметное оживление в судьбу медленно угасавшего жанра внесла эпоха первой русской революции 1905–1906 годов. Гневная политическая сатира расцвела на страницах таких периодических изданий, как "Зритель", "Жало", "Дятел", "Красный смех" и др. Мишенью эпиграммы стали все общественные институты тогдашней России, основные буржуазные партии от кадетов до монархистов, "герои дня" от царя и всесильного К. П. Победоносцева до таких душителей свободы, как Трепов, Дубасов, Дурново. Не только деяния, но и сами фамилии этих царских сатрапов давали благодарный материал для сатирических экспромтов: