А ты — градусник…
Володя взглянул в лицо отцу, облизал свои от волнения пересохшие губы и тихо сказал:
— А я знаю, папа, где ты жизни не жалел…
— Ну, ясно где: когда в гражданской воевали.
— Нет, я то самое место видел, где ты воевал… Я туда сперва провалился… Я, папа, честное слово, не виноват. Там даже корова дяди Василия один раз провалилась. Я как съехал — стал там шариться — мы в прятки играли, — а потом сверху свет пошел через дырку, и я прочел на стене, как вы с дядей Гриценко расписались, когда еще вы были партизаны.
— Брось! Быть того не может! — проговорил отец, откинулся в кресле и как бы издали посмотрел на Володю, словно художник, проверяющий точность картины. — Да неужели сохранилось до этих пор? Ты, признайся, не сочиняешь?
— Да нет, папа, ты слушай… Мы сперва думали — это про нас там написано, потому что там неразборчиво… и темно было. А потом, как я ртуть достал, мне Ваня поверил. И мы пошли туда опять с фонарем… Только мы маме не говорили, а то она меня заругала бы опять. И это вовсе оказалось не про нас, а про вас с дядей Гриценко. Так и написано: «Н. Дубинин», потом такая закорючка и — «И. Гриценко». Значит, про тебя с дядей. И под этим еще вот такие цифры, как на часах бывают. Сперва один час, потом девять часов, а потом опять один и опять девять. Это почему?
— То написано: одна тысяча девятьсот девятнадцатый год, сынок! — произнес Никифор Семенович, бережно снял сынишку с колен, встал с кресла, поднял на сиденье Володю, чтобы стал сын сейчас ростом вровень с ним, чтобы можно было разговаривать, как с большим.
А сам прошелся по каюте, словно помолодев, затем остановился перед креслом и положил обе руки Володе на плечи:
— Ну, Вовка, это такое ты мне сказал, прямо словно сердце теплом обдало… Погоди, подрастешь, все тебе расскажу.
— Папа, да я уж давно подрос… Я уж маме выше даже локтя. А сейчас я, смотри, даже выше тебя стою. Я все пойму. Вот увидишь!
— Ну, слушай тогда, коли поймешь. Слушай, Вовка, как мы в девятнадцатом году белую моль из Крыма выбивали. Дядя Гриценко лихой был пулеметчик. А я тогда из батраков в партизаны пошел. Белые Крым захватили. Понимаешь? Белогвардейцы.
— Буржуи, знаю, капиталисты, — быстро пояснил Володя и тотчас же добавил: — Скопидомы…
— Ну да, правильно, кулаки, помещики. А мы все были за Советскую власть, пролетарии, бедняки.
— А ты, папа, был бедняк?
— Ну ясно, батраком был у помещика, ничего у меня не было — ни своего, ни общего. Понял? Только жизнь своя была молодая. Да вот общее было то, что все мы с народом одну общую думку имели, чтобы была у нас наша Советская власть. И ушли мы в каменоломни. Они ведь с тех пор так и зовутся — Краснопартизанские. Слышал, наверное? И, как ни хотели нас беляки из-под земли выковырять, ничего у них не получилось. Ушли мы под землю, вклещились в камень, — попробуй вытяни! Мы, как дубы, корнями в землю ушли. Кто сунется — тому пулю. Круто нам пришлось. Но и мы им из-под земли давали жару. Английские миноносцы пришли. Ну, пришли… Начали бить по нашим каменоломням. За один день три сотни снарядов выпустили. А что?.. Только камень перекрошили. А у нас народ крепче камня был. Правда, один раз пришлось нам туго. Полезли на нас со всех сторон. Генеральную атаку повели. Вот мы тогда как раз с дядей Гриценко в том штреке и отбивались. Как вышла передышка, закурили мы с Иваном Захаровичем, он и говорит: «Давай хоть на камне о себе памятку оставим. Может, будем живы, а может, и нет». Вот я тесаком тогда и вырубил расписку. Насчет грамоты я тогда был слабоват… Ошибок-то там нет? Эх, Вовка, досталось вашим батькам… Вот однажды было, помню…
Евдокия Тимофеевна, которую привел на корабль матрос, посланный Никифором Семеновичем, остановилась у двери каюты и прислушалась. Она уже представляла себе, как сейчас попадает Вовке от отца.