— А как у вас насчет овса, тетя? — еще тише спросил Володя.
Ланкина шарахнулась в сторону, огляделась, перепуганная, вцепилась пальцами в плечо Володи. Ее всю затрясло.
— Ты что? Какой овес?.. Ой, родные мои, ой, беда! А вы-то как попали? И вас заметили? Ой, милые, бегите… А то вызнают, кто вы такие, и конец вам, как Мише нашему.
Она охнула, схватила угол своего полушалка, прижала его ко рту.
Когда мальчиков вместе с другими жителями, согнанными гитлеровцами для сбора мерзлой картошки, втолкнули в пустой нетопленный барак на окраине Краснопартизанского поселка и велели располагаться на ночь, маленькие разведчики, заприметив, где расположилась Любовь Евграфовна, едва только люди улеглись, разыскали ее в темноте. Они подползли к ее нарам, и Любовь Евграфовна, свесившись к ним, заливаясь беззвучными слезами, рассказала пионерам о том, как погиб ее брат.
Его арестовали вместе с женой, Еленой Александровной. Любовь Евграфовна несколько раз носила им обоим в гестапо передачи. Два раза ей удалось встретить брата, когда того выводили вместе с другими арестованными. И в последний раз Ланкин успел шепнуть ей, когда она ему вручала передачу: «Меня предал Гришка Спано… знаешь, тот грек, что со спекулянтами таскался. Скажи всем, чтобы его остерегались. Он с Мироновым фашистам и про подземный отряд донес…»
Потом Ланкин сумел шепнуть сестре, что видел в тюрьме арестованного Москаленко. Гестаповцы зверски избивали старого партизана, но Москаленко ничего им не сказал, никого не выдал. Он даже и про себя ничего не сообщил и назвался Морозовым. Всю свою злобу, весь свой подленький страх перед подземными партизанами выместили гестаповцы на старом Москаленко.
А через несколько дней после свидания с Ланкиным Любовь Евграфовна увидела его на виселице рядом с Москаленко.
— Я теперь у мамы живу, к ней перебралась, — с придыханием шептала на ухо мальчикам Ланкина, свешиваясь с нар и роняя в темноте на их лица тяжелые катышки слез. — Мама два раза меня звала: «Пойдем, говорит, взглянем на нашего Мишу». Я не могу, а она ходит. Постоит под ним, поглядит, придет обратно, ляжет и молчит.
Вокруг тяжело дышали вповалку лежавшие на голых нарах наработавшиеся в неволе люди. Кто-то бормотал со сна, надсадно хрипя. Из дальнего угла слышалось судорожное, приглушенное рыдание, а Ланкина все шептала в темноте мальчикам:
— Вы, хлопчики, как до своих вернетесь, так скажите, чтобы они ни на что не поддавались. Будут к вам выродков засылать, которые с фашистами сторговались. Спано Гришку или старого Фирсова. Так скажите, чтоб их посулам не доверяли. Это продажные шкуры, губители проклятые! Фирсов — старый дьявол, а тоже с ними заодно. Дубинин Иван Ананьевич — дедушка твой двоюродный, Володя, — ему уж высказал, когда самого его, беднягу, в гестапо водили с Фирсовым на очную ставку. Его гестаповцы бьют, а он кричит Фирсову: «Ось погоди, старый чертяка, як вернутся наши, накрутят тебе хвоста!.. Свинья ты полудохлая! Був ты колысь Фирсов, а став Фрицов, собака». А Фирсов ему грозится: «Смотри, говорит, Дубинин, еще хуже тебе будет». А дедушка Дубинин ему говорит; «Не такие мы люди, Дубинины, чтобы перед подобными, как ты, молчать. Мы, говорит, плевать на вас, прихвостней, хотели». Вот до чего старик в себе твердый! — закончила свой рассказ Ланкина, и в усталой, всхлипывающем шепоте ее слышалось восхищение.
Мальчика поблагодарили Любовь Евграфовну за все, что она им сообщила, и осторожно проползли под нарами в другой угол барака. Надо было подумать о том, как до утра выбраться отсюда.
— Сказать тебе, Вовка? — проговорил на ухо Володе Ваня. — Так слушай. Я же этот барак вдоль и поперек знаю. Тут одно время ополченцы стояли, а я к ним в гости ходил.