Даже если бы можно было ампутировать, то все равно… А в наших условиях — обреченное дело…
— И никак, ничего нельзя? — спросил комиссар. Марина только головой покачала. Володя подошел к ней, потянул за белый рукав халата:
— Тетя Марина… А может быть, ему кровь надо перелить? Ведь, говорят, помогает. Если надо — берите мою. Тетя Марина, может быть, его как-нибудь все-таки можно вылечить? Неужели он столько мучился — и все зря?
Ночь напролет Володя просидел у койки найденного им моряка. Сменилась Марина. Нину Ковалеву заменила ее подруга Надя Шульгина, прикорнувшая на тюфячке в углу. А Володя все сидел на табуретке, прислушиваясь к каждому стону Бондаренко, давал ему пить, мочил в ведре полотенце и прикладывал к голове моряка; уговаривал лежать спокойно, когда тот начинал припадочно биться на койке. И раненый прислушивался к голосу мальчика, приходил в себя, искал его руку своей рукой, слабо пожимал:
— Пионер… Браточек…
Сознание у него в такие минуты прояснялось.
— Ты из чьих будешь? — спрашивал он Володю. — А батько твой тоже тут, партизан?
— Нет, у меня папа, как вы, моряк, — спешил сообщить Володя. — Жив ли только, не знаю… На флот ушел. А мама в поселке наверху.
Раненый вдруг попросил:
— Слушай, милый, будь такой добрый… ну-ка, постучи мне по ноге… Ну, постучи, просил ведь, кажется! Да посильнее. Не слышу. Ведь прошу же!..
А Володя уже давно несколько раз кулаком ударил его сперва по колену, потом выше.
— Так я же стучу…
— Ничего не чую, — упавшим голосом проговорил Бондаренко. — Эх, браток, кончил я свое плавание… Выше колена уже на том свете. Скоро и с головой туда.
Он откинулся на подушки…
Весь следующий день Володя то и дело бегал наведываться о состоянии раненого. Он отпрашивался несколько раз с работы — в этот день возводили стенку в одной из верхних галерей, на угрожаемом участке, откуда, по сведениям, полученным у Ланкина, ждали вторжения немцев. И весь вечер провел Володя в санчасти. Он сидел на табуретке, качался от усталости и один раз, заснув, чуть но свалился на пол. Наконец Нина Ковалева уговорила его отдохнуть: сама села на табурет у койки, а Володя устроился на ее тюфячке в углу. Он ни за что не хотел уходить к себе. Лежа на жиденькой соломенной подстилке, Володя слышал сквозь дрему, как раненый говорил Нине:
— Хороший у вас народ, сестренка! С такими бы всю жизнь вместе… А пионер этот — ох, видать, боевой… Потом он после долгого молчания вдруг сказал:
— Эх, на звезды ясные хоть одним бы глазком взглянуть еще разок! И все… Ты-то еще наглядишься, сестренка… дружиночка…
Наутро ему стало совсем плохо. Он перестал узнавать Володю, метался на койке, разорвал на себе рубаху, выкрикивал слова команды и проклятия. А к вечеру затих, потом вдруг потянул на себя одеяло, подтащил его к самому подбородку, стал дышать все реже, реже и совсем перестал…
Марина наклонилась над ним со шприцем, взяла за руку и отложила шприц на белую тумбочку.
— Ну что же вы, тетя! Ну почему вы не делаете? — кинулся к ней Володя.
— Теперь уже не поможет, — сказала она…
И тогда Володя понял. Бросившись ничком на тюфячок в углу, он зарыдал так, как, может быть, никогда в своей жизни не плакал. Он вообще редко плакал — во всяком случае, никто не видел его уже много лет в слезах. А тут, как ни уговаривала его Нина Ковалева, как ни гладил по плечу пришедший Корнилов, он бился головой о соломенный тюфячок, который колол ему мокрое лицо. Ничего не чувствовал Володя, кроме страшного, яростного горя, которое рвало сердце и сотрясало все его маленькое напрягшееся тело.
Бондаренко отнесли в тот же подземный склеп, где лежало тело Зябрева, заложенное глыбами ракушечника.
А потом Володя нагнал в галерее Нину Ковалеву, к которой незаметно привязался за эти два трудных дня.