Худоребрый, покалеченный, с соломой и сучьями в свалявшемся хвосте, ковылял по холму мирный шахтерский конь, непонятно как попавший в это пространство, полное грома и суровой нелепицы войны.
— Дядя Шустов, честное слово же, нам сейчас лучше всего выйти, — решительно предложил Володя. — Как только тот немец — вон там, что у входа главного, — повернется и пойдет в ту сторону, мы сейчас с Толей вывалимся отсюда и пойдем прямо к Лыске, будто хотим его домой отвести. Он меня узнает, пойдет… А пока будем его вести, так по дороге все разглядим и вызнаем, что вы нам наказывали. Идет?
Шустов молчал. Ему было известно, что немцы хватают каждого, кто появится в районе каменоломен. Правда, до сих пор арестовывали только мужчин. Но кто знает — может быть, и ребята покажутся им подозрительными.
Немецкий солдат, ходивший близ главного входа в каменоломни с ружьем, вскинутым на руку, в эту минуту повернулся спиной к лазу и зашагал в обратную сторону. Шустов покусал ус и, с тяжелым сердцем взглянув еще раз на ребят, сделал им знак рукой.
— Пошли, Толя! — бросил Володя и легко выкатился наружу.
Толя не отставал от него. Оба мальчика исчезли за краем отверстия. Шустов осторожно выглянул — разведчиков уже не было видно: они, должно быть, притаились в выемке, которая темнела пониже лаза. Через минуту оба мальчика, ползком подобравшись к Лыске, присели на корточки возле него. Шустов видел, как они озабоченно разглядывают покалеченную ногу лошади. Издали казалось, что только раненая лошадь интересует этих двух мальчуганов. Если бы Шустов мог подползти к ним ближе, он бы услышал такой разговор:
— Знаешь, Толик, что я тебе сейчас скажу?
— Что, Володя?
— Ты посиди тут возле Орлика, будто ногу его разглядываешь, а я тем временем живенько туда сбегаю, к домику. Ближе-то я лучше разгляжу, что у них там такое.
— Тебя ж погонят.
— Я с подходом. Будто помочь прошу. Скажу: лошадь мучается… А сам все высмотрю пока что… А ты тем часом попробуй-ка Орлика наверх погнать. Надо вызнать, что у них там, наверху…
— А ты скоро обернешься?
— Я вмиг… Ну, что глядишь? Сказано раз — исполняй! Слышал, кажется, что меня командиром группы назначили, значит, делай, что тебе говорят! — сердито добавил Володя и решительно зашагал в сторону домика.
Он шел и нещадно тер глаза рукавами пальтишка, но глаза, как на грех, уже привыкли к свету и сейчас ни за что не слезились. Тогда, громко хныча и продолжая кулаками и рукавом водить по глазам, Володя приблизился к солдату, стоявшему на карауле возле домика. Тот насторожился, взял наизготовку свой автомат, крикнул:
— Эй-эй! Цурюк! — и помахал рукой, как бы сгоняя Володю прочь с тропинки, по которой он спускался.
Но Володя очень естественно хныкал, тем более что ему в эти минуты действительно было очень страшно. Он чувствовал себя без заботливого дядьки Шустова и товарищей ужасно беспомощным и одиноким. И в конце концов немец заинтересовался. Он крикнул что-то непонятное. Володя, не зная, с чего начать, чуть не сказал: «Дядя»… Но тут же решил, что уж больно противно даже ради дела назвать фашиста таким хорошим словом. И он заканючил:
— Жалко Лыску… Ой, как жалко! Наш! Мой! Мейн пферд.
Солдат, конечно, ничего не понял. Он с брезгливым недоумением смотрел на плакавшего русского мальчика. Володя показал сперва на автомат, потом на свою ногу и опять заговорил что-то, показывая теперь уже в сторону Орлика. Солдат посмотрел вдаль, на лошадь, потом уставился на Володю, усмехнулся большим, губастым ртом, в котором тускло блеснули два ряда стальных зубов, и вдруг, сняв с себя автомат, наставил его на Володину ногу. Володя неплохо разыграл испуг и снова сделал вид, будто горько плачет, бормоча: «Ой, жалко Лыску, мучается». И он опять ткнул пальцем в сторону Орлика, которого в это время Толя тянул за челку, стараясь заставить лошадь идти вверх.