Главная идея новой книги И.Я.Кричевского такая: вот, есть социальный нонконформизм, и этот социальный нонконформизм – вечная ценность. Русская интеллигенция родилась с этим знаменем в руке и несла его через года и бедствия. Совесть никогда не позволит соглашаться с сильным, а особенно – на уровне общественного конфликта, а не личного столкновения. Такова, по мнению И.Я.Кричевского, эксплицитная правда. "Надо крепко зажмурить глаза, надо суметь забыть о людях, которые шли на смерть, на каторгу, в ссылку и лишались работы, посмев бросить вызов режиму, отстаивать духовную и политическую свободу… надо искалечить свой слух, зрение и разум, чтобы не видеть величайшей и очевидной правды русской литературы" (С.8). В 60-х годах ее умели отстоять, немало рискуя, Твардовский, Солженицын, Слуцкий, Владимов, Шаламов, Искандер, отчаянные самиздатовцы Вот тогда у нас была великая литература, может быть, не менее великая, чем во времена Толстого и Чехова. Просто большое видится на расстоянии (Глава I – "До городской прозы"). "Слово коммунар тогда сияло в первозданном своем блеске. Оно сивмолизировало некий градус духовной чистоты, смелости и веры в свет – вопреки давящей мгле тоталитарного режима. Оно ни у кого не вызывало смеха. А вот в 70-х – уже почти ни у кого… в 80-х – это слово смешит почти всех, в 90-х, чуть подержавшись за счет баррикад, превратилось в архаику…" (С.68). Иными словами, в 70-х русская литература отправилось в долгий вояж, который впоследствии оказался одной колоссальной чередой ошибок. Глава II в книге И.Я.Кричевского так и называется: "Траектория ошибок". Первой из них были "звездные мальчики": ранний Аксенов, а особенно его последователи, ослабили градус "накала". Но это еще куда ни шло. "Деревенщики" и, скажем, Веничка Ерофеев – поиск в никуда, уход с "главной дороги". Но и это довольно безобидно – "…если не вспоминать, что именно выросло из "деревенщиков" к настоящему времени" (С.70). Худшее, по И.Я.Кричевскому, произошло в тот момент, когда "основной поток", (т. е. то, что было в нем неподкупного и подлинно гражданственного) свернув в психологизм, экзистенциализм, постмодернизм и прочие тонкости. В 70-х фактически единственным, кто всерьез "держал позицию", оказался Трифонов (Глава III – "Последний из настоящих"). И.Я.Кричевский восхищается романом "Дом на набережной": в условиях того времени сказать так много, так честно и так горячо! И, главное, уже вопреки "поворотному стремлению", движению "на кривую". "Какая фундаментальная вещь среди суетных экспериментов!" (С.81). Битов и Маканин были уже не совсем то (Отчасти они размещены в "Траектории ошибок"). А Довлатов, Пелевин, Сорокин, Попов и этот нынешний Слаповский – совсем не то (Глава IV и самая большая в книге – "Падение"). Фактически, "…их творчество знаменовало конец настоящей большой литературы в России. И непродолжительная вспышка Войновича-Рыбакова-Приставкина уже не способна была спасти положение" (С.100).
Итак, И.Я.Кричевский называет Битова и Маканина первыми по-настоящему "знаковыми" фигурами. Да, они по-прежнему пытаются высоко нести идеал интеллигенции. Они пытаются жить и писать, сверяясь с ним. Но "…что-то хаотическое раз за разом прорывается в их текстах, разрушая гражданственный классицизм высоких 60-х" (С.101). Автор назойливо так подчеркивает и давит: вот, процент содержания про глобальный конфликт и про личные беды активно скакнул в сторону последнего. С них по-настоящему началась "городская проза" ("если не считать Пьецуха" (С.109)). Битов хотел выпендриться со своими постмодернистскими штучакми, когда писал "Пушкинский дом", и вещь вышла хоть и неплохая, но не стоило накручивать столько лишних сложностей на пустом в общем-то месте. А Маканин "обытовил" прозу. В повести "Где сходилось небо с холмами" – "…виден, конечно, конфликт традиционного сознания с массовой культурой. Но здесь ли проходила генеральная ось нашего противостояния? А в романе "Один и одна" виден печальный перелом творческого метода: Маканин опускается до весьма глубоких слоев психологического содержания личности, пытается, так сказать, вычерпать все до дна; это, конечно, привлекло в свое время к роману благожелательное внимание многих читателей; но в сущности главная задача интеллигентного человека (именно таких анализирует писатель) перешла на третий план. Таким образом, Маканин утвердил фактическое положение вещей как приемлемое: боль, потери и страдания борьбы с мрачной глыбой советского режима – десяткам, сотням людей, а остальные со спокойной совестью могут пребывать в готовности – пока их не позовут для "настоящего дела". 70-80-е – это ведь не лермонтовская Россия, а брежневская. Лишний человек в такие времена быстро превращается в дюжинное ничтожество, обывателя. И Маканин ему это разрешил!" (С.111)
А мне как раз с этого места хоть что-то нравится читать. Появились какие-то интересные люди. Простите, что прервался.
Довлатов и Пелевин по Кричевскому – фигуры перехода к полному ауту, виноват, к полному низвержению с прежних вершин. Довлатов еще заставляет героя поступать правильно. Тот у него в очевидной конфронтации с большевиками. Ну и хотя бы пытается понять, где добро, а где зло. Но в повести "Заповедник", скажем, девять десятых про страдания героя, как он в хаосе бьется, а про борьбу и конфликт совсем чуть-чуть. А у Пелевина уже все смешалось, и добро со злом не различить, они стерлись как понятия. Есть практики, и их практикуют либо верно, либо неверно, либо совсем не практикуют. Я, кстати, думаю, что это все как-то понятно: вот, я занимаюсь с буддистами. Или вот, я не занимаюсь. Что тут добро, зачем тут искать добро, тут совсем не об этом. Пелевин пишет о других вещах. Там у него какие-то технологии. Я бы не рискнул соваться в такие технологии, так в них много громких телодвижений, такая густая внятность, упаси боже. Я живу вообще гораздо тише. Это к слову. Понятно, что Довлатов с Пелевиным у И.Я.Кричевского тоже отрицательные персонажи литературного процесса – хуже Маканина с Битовым.
Вот еще одна очень характерная фраза у него: "По большому счету, так называемое "творчество" Сорокина, Попова, Слаповского представляет собой быстрое сползание в бессмысленную словесную эквилибристику. Это настоящая игра нонсенса" (С.150). Вроде бы, комментарии не требуются. "Городская проза" доигралась.
И.Я.Кричевский осознает, конечно, какой древностью могут кому-то показаться его мысли. Это, кстати, ценно. Значит, он не какой-нибудь простой глухарь на току, а умнее. Но вывод у него все-таки очень громкий и назидательный: вот, была у нас в литературе "философия совести" и она уступила место "психологии эксперимента". А по большому счету, как пишет уважаемый автор, "Та литература выше, которая опирается на более высокие идеалы" (С.166–167). Борьба, то есть, выше быта, а нонконформная правда (это его выражение) выше и всяческих религиозных бирюлек (тоже его выражение), и психологического копательства, и "пестроперых литературных абстракций". В общем, он высказывается ясно и недвусмысленно, усмешек не хочет бояться, а хочет поддержать слабых духом и восстановить простейшую истину, которую так заискажали в последнее время.
Когда я все это читал, мне иногда было смешно, иногда я злился на автора – да что он все поучает, как будто знает как правильно, а больше всего я ощущал, до чего мы с ним разные люди. Мне даже в виде текста тяжело сдерживать такой ужасный напор. Я без конца напрягался от его агрессии. Да мне даже выговорить трудно некоторые слова из его текста: социальный нонконформизм… гражданственная конфронтация с партократическим режимом… манифестация бескомпромиссности. Неужто можно пользоваться такими словами, ничуть не стыдясь, всерьез, при всех, выставляясь напоказ? Для меня они закрыты, я бы покраснел и смутился, если бы меня заставили прилюдно произнести какой-нибудь "концептуализм" или "постмодернизм". Разве можно так просто и однозначно именовать такие тонкие и сложные предметы? Наверное, для этого следует быть очень уверенным в себе человеком. Два раза в жизни краешком сознания я почувствовал холодное веяние чужой и опасной ауры постмодернизма. Дальше этого мне не случалось подходить к его пониманию; признаться, я даже не совсем уверен, что "постмодернизм" – подходящее слово для скрипучего явления с ледяной голубовато-черной аурой.
Конечно, все, что написали Маканин и Довлатов – ужасно важно. Я улавливаю вибрирующую зыбкость переходного пространства, в котором они очутились. То есть переход – да, какой-то переход есть. Эти люди истончились до ощущения липкого неуюта. Конечно, оба еще очень громкие существа. Довлатов, кажется, пил и буянил против окружающей реальности, ему все активно не нравилось. Даже в армию попал, хотя этот кошмар я просто представить себе не могу. Маканин как будто дергает другого человека за локоть и все напоминает: "посовестись!" Но они все-таки совсем уже не такие массивные громады, как Шаламов или Твардовский. Они знают, что им надо жить по какому-то высокому идеалу, но все их существо сопротивляется и тянет в сторону нормальной жизни. Довлатов называет нормальную жизнь хаосом, он нашел слово – и уже меньше боится нормальной жизни. Маканин все стесняется, ему неудобно жить нормальной жизнью. Он интеллигент, он должен высоко нести какой-нибудь факел или светоч, иначе ему чувствуется неэтично. Но их все равно сносит совсем в другую сторону от всяческих громких, высоких и прямых идеалов. Они чувствуют, что дрейфуют, у них от этого крыша едет. Маканин в "Андегрунде" придумал для себя даже необходимость посидеть в психушке, чтобы быть не хуже тех, кого мучили большевики. Он сам не понимает, как у него мысли поворачиваются на: я живу нормально, это плохо и неудобно, а чтобы совесть была чиста, требуется посидеть в психушке. Они так оба маются, их так жалко. Это два приятных неуверенных человека.