Мир, заняв голос у кукушки, окликал и откликался, пребывая одновременно здесь и там, словно "там" и "здесь" вдруг слились и заговорили.
А на другой день это повторилось. Мир, спрятавшись в звук, снова окликнул мальчика, и невидимая кукушка снова посетила соседний сад, чтобы на миг сорвать покрывало темноты, окутавшей все явления и вещи.
Затем звук растаял, и все снова спряталось. Вещи снова стали злыми. Еще не привыкший ходить в сумраке, мальчик постоянно натыкался на острые и твердые углы предметов. Еще недавно такое пластичное, умевшее услужливо расступаться, давая мальчику дорогу, пространство вдруг таинственно и настороженно сомкнулось. Кто-то перед самым носом мальчика закрыл дверь и замкнул на замок.
Весь день и всю ночь мальчик ожидал утро. Он снова выйдет с матерью во двор, и в соседний сад снова прилетит кукушка.
Но на этот раз кукушка не прилетела.
Мой слепой дядя начал насвистывать веселый мотив из какой-то оперетты. Он любил жизнь и рано научился радоваться ей. Радоваться жизни его не разучила слепота. - Который час? Взгляни-ка, мальчик, на мои часы.
И слепой, достав из кармана брюк толстые карманные часы, протянул их мне. Крышка раскрылась, показав стрелки и жирные числа.
Часы, казалось, жили своей особой карманной жизнью, храня время слепого, умевшего вдруг превращаться в коммерсанта и дельца.
- Половина двенадцатого.
- Вот как? Мне надо в контору, мальчик, хотя и здесь тоже хорошо.
Слепой уже собирался уходить, как вдруг на берегу возник голос кукушки. Этот голос словно окликнул его из другого времени, донесся сюда из детства, напоминая одно далекое и страшное утро. Дядя прислушался. Лицо его стало напряженным и грустным.
Когда голос кукушки смолк и наступила тишина, дядя спросил:
- Ты выучил уроки?
- Да. Еще вчера перед сном.
- А что снилось тебе?
- Доска. Пифагоровы штаны. Пенсне нашего математика. И добрые глаза Войка.
- Кто этот Войк?
- Не знаю.
Я действительно не знал, кто такой Войк, и не знаю даже сейчас. Зло мне казалось непознаваемым, даже если оно сидело на соседней парте.
- Какой-то Войк звонил на днях ко мне в контору, спрашивал - не нужен ли мне бухгалтер. У него приятный голос. Не отец ли это случайно твоего одноклассника?
- Нет. Его отец живет в Харбине.
Дядя идет не спеша. Люди с глубоко развитым чувством собственного достоинства редко спешат. У них с временем совсем другие отношения, чем у людей суетливых, торопливых, всегда боящихся куда-нибудь опоздать.
Дядино время имеет символ: толстые карманные часы с солидной крышкой и золотыми стрелками. Эти часы показывают время точно. Да и показывают ли? Скорее, они его хранят и делятся им, дарят время владельцу.
Эти часы помогают дяде чувствовать полноту жизни. Иногда дядя вынимает их из кармана и, раскрыв крышку и поднеся к уху, с наслаждением вслушивается. Ощущение такое, что у часов есть какая-то тайна и, тикая, часы делятся этой тайной с дядей, отмеривают эту тайну, потому что эта тайна выражается в числах и не сопротивляется отмериванию. Но в этом отмеривании есть что-то доброе и красивое, похожее на музыку.
Послушав тиканье часов, дядя закрывает крышку и неторопливым движением кладет часы в специальный карман клетчатых хорошо выутюженных брюк.
Дядя сам чем-то похож на свои карманные часы. Он, не видя цифр и стрелок, точно угадывает время, ошибается не больше чем на четверть часа. И все же, не доверяя себе, просит меня сказать, который час.
Часы эти он купил, когда жил в Гонолулу. Купил он эти часы у диккенсовского старичка, торговавшего старьем. Это были старые часы, может когда-нибудь тикавшие в кармане у добряка Пикквика.
Жил ли дядя когда-нибудь в Гонолулу? Может, жил, а может, и не жил.
Гонолулу был чем-то похож на контору в кирпичном доме, давно поселившуюся в моих снах и изредка из снов переселявшуюся в действительность.
Не доходя до кирпичного дома, дядя замедляет шаги и, внюхиваясь в запах духов, спрашивает.:
- Дама?
- Да, но довольно пожилая.
- Знакомая?
- Нет. Незнакомка.
Когда женщина поравнялась с нами, дядя, опираясь на ореховую трость, кричит на меня:
- Нерасторопный разгильдяй! Когда я наконец избавлюсь от тебя и найду другого услужливого и аккуратного работника!
Дама бросает насмешливый взгляд на слепого.
Слепой достает сигару и подносит заграничную зажигалку вместе со вспыхнувшим огнем к своим толстым, налитым кровью и гневом губам.
В своем клетчатом костюме и серой шляпе ов элегантен.
У меня дрожат руки. Такое чувство, что я действительно провинился и меня завтра уволят из конторы. Слепому удалось своей интонацией, позой и выражением разгневанного лица создать совершенно реальную и убедительную ситуацию. Я еще не догадываюсь, что слепой, кроме всего прочего, артист, талантливый артист, но которому из-за его слепоты никогда не играть на сцене.
Мы уже подошли к кирпичному дому. Дядя говорит:
- Обожди, я на этот раз недолго задержусь в конторе.
Жду. Долго-долго жду. Улица на этот раз не хочет превращаться в сверкающий кадр нового заграничного кинофильма, в кусок сцены или сна, она поразительно буднична, назойливо скучна. Дома и заборы не желают переселяться из хмурого серого пространства на воображаемую мною картину, висящую на стене какой-нибудь из квартир. Но квартир словно не существует, существуют только одетые в будничный полдень дома.
Я жду и скучаю. А дяди все нет и нет. Наконец я, не выдержав скуки, открываю дверь в кирпичный дом и подхожу к зловонной, пахнущей чужими кошками лестнице.
На площадке второго этажа стоял слепой. Его плечи и спина вздрагивали. Слепой тихо плакал.
5
Как и мой слепой дядя, я скитался по разным городам, жил у родственников, прежде чем наконец познакомился с отцом, вернувшимся в Россию в 1917 году из долго длившейся эмиграции.
Из всех моих странствий лучше других запомнился один эпизод.
Я плыл на пароходе по Байкалу. Пароход должен был зайти в Горячинск за дровами. Когда он приблизился к берегу, капитан приказал команде опустить лот, чтобы узнать, далеко ли дно и можно ли бросить якорь.
Лот опустили, но дна не оказалось. Пароход вместе с пассажирами висел над прозрачной, похожей на воздух бездной.
Это ощущение тайны и чуда потрясло мой детский ум, впервые задумавшийся о загадочности всего, что нас окружает и, чтобы не пугать, притворяется обыденностью.
Эпизод, казалось, забылся, как только я сошел на берег, но ощущение загадочности возобновилось, когда я поселился в Томске у двоюродной сестры. Она была старше меня всего на десять лет и старалась по мере своих сил заменить мне рано умершую мать.
Домик, в котором мы жили, стоял в тополевом саду, на пожелтевшей траве шуршали осенние листья, но домик вдруг превращался в пароход не. только в моих зыбких гимназических снах, но и наяву, когда двоюродная сестра читала мне вслух "Моцарта и Сальери" или своим мелодичным голосом окликала явления и вещи, всякий раз становившиеся таинственными, словно завернутыми в синеву и даль.
Голос моей двоюродной сестры был как лот, опущенный в глубину и пытавшийся узнать, есть ли под нами дно или дна нет и не будет.
Антиномия скучного вокзального зала для ожидающих, с одной стороны, и бездонной глубины Байкала - с другой, где повис пароход, своими гудками пытающийся разбудить окружающее безмолвие, - эта антиномия и делала такой загадочной жизнь, еще и оттого, что моя мудрая сестра рано умерла от чахотки. И мне уже не у кого теперь спросить о том, о чем я безрезультатно спрашивал самого себя.
Когда была жива моя двоюродная сестра, мир мне казался похожим на нее. Она пыталась убедить меня, что вещный мир вдруг одушевился, и это ощущение появилось у меня оттого, что сестра любила мне читать вслух "Пана" Гамсуна или "Синюю птицу" Метерлин-ка. Все было загадочным и таинственным, и это рассказывала мне жизнь мелодичным голосом моей двоюродной сестры, - жизнь, изредка покидавшая предназначенное ей пространство и замыкавшая себя в большую раму, висевшую на стене, чтобы сменить соскучившуюся по простору картину.
Картину эту написал и сам сделал для нее раму не профессиональный художник, а ссыльный революционер, друг моей двоюродной сестры, убитый в 1918 году белоказаками.
Это была самая удивительная картина из всех, которые когда-либо я видел. И дело было не только в том, что в какие-то редкие, напряженные, необыкновенно странные минуты она куда-то исчезала, оставив пустую раму, которую тут же начинала заполнять пришедшая на смену картине жизнь, но и в том, что во мне в эти минуты все начинало меняться, и я догадывался, что картина переселялась в мое возбужденное сознание, и рама, не желавшая пребывать пустой, наполнялась жизнью. Той жизнью, о которой рассказывала мне двоюродная сестра.
Я закрывал глаза, и только я их закрывал, как, осветив темноту, яркая, как жар-птица, появлялась передо мной картина, одновременно пребывая на дне моей души и перед глазами.
Я рассказывал об этом чуде своей сестре и спрашивал, почему и зачем это происходит. И она говорила мне, что ее друг, ссыльный революционер, убитый белогвардейцами, был очень талантливый человек и поэтому его картина в какие-то необыкновенные минуты, отнятые у озабоченной жизни, превращалась, как в сказке, в жар-птицу.
Вот именно в эти минуты я угадывал, что у озабоченной жизни, у всех скучных, как урок чистописания, дел есть продолжение, как ушедшее в глубь мира бездонное пространство Байкала.