* * *
Снимаю трубку.
– Сидор! О Сидор! О! Давай немножко побеседуем!
Последнее время Хатковская уверяет, что имя "Сидор" восходит к прозвищу героя испанского эпоса – Сида Кампеадора – и лучше отражает мою склонность к романтическому.
– А мы с Кожиной работаем на ОТК. Я пока эти проводочки проверяла, из тридцати двенадцать порвала. Знаешь, Кожина не может слышать мое "побеседуем". Я ей говорю: "Кожа! Давай побеседуем!" А она: "Уйди, корявая!" Тогда я таким противненьким голоском: "На-та-а-лья-а-а…" Сидор, Сидди, как я рада тебя слышать! Понимаешь, я сказала на работе, что у меня дома брат бесхозный и черепаха и вообще, что на мне дом держится, – чтобы не работать по восемь часов. Ну, если я скажу: "Попросите, пожалуйста, Сидора" – чтоб твои не пугались. Я сказала, что моего брата зовут Сидор. Так если я буду звонить с завода… Мадлен! Ты знаешь, что такое "наушники"? Это лифчики! Какая восхитительная пошлость! Сидор, о! (Жалобно): Сидор, когда я к тебе приеду?
Я говорю:
– Сейчас!
И вот я сижу у раскрытого окна. За окном шумит ливень, и веет мокрым теплом. Листья тополей шелестят под каплями. Покашливает гром. Резко пахнет мокрой травой. Издалека, сквозь ливень, доносятся звуки забытого танго. Аккордеон соседа с первого этажа. Весна начинается с этого танго: я раскрываю окно и слышу одну и ту же старомодную мелодию, и хочется плакать по неведомо чьей ушедшей или никогда не бывшей молодости, и так нежно становится на душе.
И я думаю о том, сколько же лет я буду так сидеть у окна, смотреть на ливень и писать:
– Идет дождь…
Глава третья
На рассвете дикие утки пролетели над колыбелькой.
"Дракон"
Бескрайни прерии Техаса. Бескрайне также прерии человеческой фантазии. Но главное, господа, – бескрайни прерии наших запутанных судеб, где тропинки сплетаются, как линии наших рук. И у кого-то ярко выражена линия ума, а линия сердца почти не просматривается, но, впрочем, если линию судьбы принять за линию сердца, то тогда куда-то исчезает линия жизни. У другого, оказывается, бугор Меркурия принял гигантские размеры, и бедняга начинает под этим соусом врать на каждом шагу. У третьего отчетливо виден крест посреди ладони, означающий смерть на эшафоте, и тот вдруг пускается в одиночку через океан на стареньком швертботе: все равно, мол, не утону по известной пословице.
Но это просто так.
Учебный год уже маячил в виде трогательного изображения кленового листочка, расклеенного на окнах трамваев, магазинов и парикмахерских, но на душе еще было радостно.
Мы стояли у станции метро "Горьковская", напротив Максима, – Хатковская и я. Мы долго терлись друг о друга плечами, а потом Хатковская изрекла:
– Хоттабыч взмахнул рукой, и по арене вместо одного большого Сидорелли побежало 72 маленьких Сидорелли. О Сидди, как я рада тебя видеть!
– О Хатковская, – сказала я, – о мы.
– О! – заключила Хатковская, озираясь, и зашептала: – Тут есть один бабэц… Настоящая тетя Хоня… Бабэц торгует мороженым. И никогда не дает сдачу. Даже если очень попросить. Какой пассаж!
– Хатковская, не надо так извиваться, тебя могут неправильно понять.
Хатковская застыла на миг с раскрытым ртом, вся пунцовая.
– Так ты меня стесняешься! – гневно заорала она.
– Идем, – сказала я и втолкнула ее в метро.
Мы молча ехали вниз. Мимо нас, вверх, проплывали люди. Почему-то у большинства едущих на эскалаторе, если они не читают и не разговаривают, идиотски-глубокомысленный вид. Хатковская некоторое время рассматривала их с детским любопытством и вдруг проговорила, сильно картавя:
– Сидор, обрати внимание на вон ту лысину. Она лакированная.
У нее было счастливое лицо первооткрывателя. Я фыркнула и пробормотала:
– Ну не ори ты так… неловко.
– Что-о? Тебе за меня стыдно? – разбушевалась Хатковская. – Вот как? Ага! Хорошо! Хочешь, давай поедем на разных эскалаторах? Я попрошу, чтобы второй эскалатор пустили – специально для меня…
Наша поездка не имела никакой определенной цели. Мы собирались побродить по Невскому проспекту и близлежащим улицам.
Светлый день встретил нас, когда мы вышли из метро, светлый день и огромный плакат на фасаде Гостиного Двора: "ШКОЛЬНЫЙ БАЗАР". Розовенькие чистенькие дети в аккуратных формах и с блаженными личиками несли книжки и цветочки. Мы взялись за руки, как на митинге, и проскандировали, вызывая смятение в прохожих:
– Ско-ро в шко-лу! Ура-а!!
Мимо прошел милиционер. Хатковская громко зашептала:
– Мадлен! Он может нас арестовать за то, что мы сеем панику! Как это пикантно!
– Бежим! – сказала я, и мы полетели по каналу.
– Все! – выдохнула Хатковская, падая на меня и задыхаясь.
Впереди, изуродованный лесами, стоял Спас-на-Крови. Его узорные кресты тускло светились среди бесформенных серых облаков. Зеленоватая вода, качаясь, растягивала и изгибала знаменитую решетку, оплетающую мир "Белых ночей" и "Преступления и наказания".
– Сколько же это будет длиться, – сказала я. – Это безобразие…
Хатковская обернулась:
– А?
– Я говорю: сколько себя помню, всё в лесах стоит…
Сзади раздался хрипловатый мужской голос:
– Не нравится вам, значит, что в лесах собор?
– Не нравится, – сказала я, скосив глаза в сторону голоса.
Человек лет сорока, худой, сутулый, в куртке с задранным воротником, стоял, облокотившись на решетку и склонив светловолосую голову к плечу.
– А внутри вы были? – спросил он, не шевельнувшись.
– Нет, – сказала Хатковская, доверчиво глядя на него круглыми коричневыми глазами.
Он внезапно отпрянул от решетки и резко сказал:
– Идем.
И не оглядываясь пошел вперед, разбрасывая на ходу длинные ноги.
Хатковская рванулась за ним. Я схватила ее за руку:
– С ума сошла! Мало ли кто…
– Мадлен, – зашептала Хатковская, – это же такое приключение… Мы же всю жизнь будем помнить…
Он вдруг остановился.
– Я здесь работаю, – сказал он. – Борис.
– Очень приятно, – кокетливо сказала картавая Христина.
Мы стали карабкаться по лесам до самых крестов. Под ногами валялись кусочки мозаики, ведра с засохшей оранжевой краской, щепки и всякая дрянь. Несколько золотых стеклышек я спрятала в карман.
– Здесь, – сказал Борис и открыл маленькое окно.
Мы влезли в собор. Внутри он тоже был опоясан лесами. Над головами простерлась фигура Спаса. Огромные белые глаза Бога были совсем близко, и Хатковская тронула их рукой. В углу, над благословляющими перстами, темнела дыра.
– Снаряд, – сказал Борис. – Идем.
Мы спустились на ярус ниже и очутились в странном круге золотых стен. Я стояла в центре этого круга, и шесть ликов, спрятанных в зеленые крылья, молча и торжественно взирали на меня со своих золотых полей. Зеленые перья, струясь, касались их щек и соединялись под подбородком. В этой раме были заключены огромные черные глаза, обведенные кругами, изогнутый нос, темный, трагический рот.
Скрипнули доски. Пахнуло крепким табаком. Борис, нагнув голову, молча смотрел на наши горящие лица. Потом повернулся и пошел к лестнице, ведущей вниз.
Когда мы уже стояли на каменном полу собора, переполненные видением золотых стен, мерцающих там, наверху, Борис молча пожал нам руки и вдруг, застенчиво улыбнувшись, проговорил:
– Я вам телефон оставлю свой, значит… если что…
Я сунула клочок газеты с номером телефона в карман. Хатковская, глядя широко раскрытыми глазами перед собой и видя только скорбный и суровый лик, спрятанный в буйных крыльях, машинально пожала ему руку еще раз и отвернулась.
Мы трое вышли из собора. Хатковская и я долго стояли на мосту, глядя в сутулую спину, пока Борис не скрылся.
– Кто был прав? – гордо спросила Хатковская.
– Ты права, родная, утешься.
О Хатковская…
Нас с тобою
Было двое,
Неразлучней
Не найдешь.
С нами третий –
Буйный ветер
И четвертый –
теплый дождь.Мы бежали вдоль Фонтанки
Наступая на дома
В мокром зеркале асфальта…
– Мадлен, дорогая! О Мадлен! О, Мадлен…
– О мы, Хатковская!
– Да! О мы! О мы, которые…
Мы шли по набережной Кутузова.
– Которые… – задумчиво продолжала Хатковская. – Мадленище, а не поступить ли нам в институт культуры?
Она вдруг остановилась, побагровела и согнулась пополам (это она так смеется).
– Представляешь, Сидди, мы будем затейниками. Нас пошлют просвещать массы: меня в Ванькино, тебя в Манькино…
– Балда, – сказала я. – Я буду писать свое полное собрание сочинений, а ты тем временем накропаешь обо мне мемуары.
До нас долетели звуки вальса.
– Это оркестр в Летнем саду, – сказала я.
– Пра-авда? – удивилась Хатковская. – Я никогда не видела у нас почему-то оркестров.
Нежный голос трубы вкрадчиво и грустно выводил мелодию над мокрыми липами. Пахло травой. Было легко и нежно на душе, как тогда, когда я слышу аккордеон с первого этажа.
Хатковская зашептала:
– Посмотри, какой там дяденька с огромной трубой! Он уже весь красный… Еще бы! Такая махина: бу-бу-бу…
Тетенька с собачкой, похожей на паука, покосилась.
– Мадлен! – сказала невозмутимая Хатковская после краткой паузы. – А не пойти ли мне на кафедру дефектологии в качестве учебного пособия?
– Девушка, шуметь идите в другое место, – с достоинством сказала тетенька.
– Это вы мне? – удивилась Хатковская.
– Вам!