Дождь все шел и шел. Западный ветер с моря поддерживал довольно высокую температуру воздуха даже здесь, на высоте тысячи - тысячи двухсот метров. В серой мгле за пеленой дождя не было видно ничего уже на расстоянии четырехсот метров. Я даже не поднимал головы, чтобы посмотреть на горы, окружающие нас, - все равно вокруг был только дождь. Мы шли по компасу, направляясь на север, насколько позволяли расположение и крутизна горных склонов.
Здесь когда-то проходил ледник, то надвигаясь, то отступая на протяжении сотен тысяч лет. В гранитных склонах остались прорытые им длинные прямые борозды, в сечении имеющие форму латинской буквы "v". Иногда нам удавалось тянуть санки вдоль этих желобов, как по колеям.
Мне было легче, когда я тащил сани: в упряжке можно было согнуться, наклониться, а прилагаемое мною усилие меня согревало. Когда в полдень мы остановились, чтобы подкрепиться, я сидел совершенно больной, не мог есть, меня знобило. Мы отправились дальше. Дорога опять шла в гору. Дождь все шел, шел и шел. Где-то после полудня Эстравен нашел место для стоянки под нависшей огромной черной скалой. За то время, пока я освобождался от упряжки, он уже успел поставить палатку. Велел мне забраться в нее и лечь.
- Со мной все в порядке, - запротестовал я.
- Неправда, - сказал он. - Прошу вас войти внутрь.
Я повиновался, но мне не понравился его тон. Когда он вошел в палатку с нашими вечерними рационами, я сел, чтобы заняться приготовлением пищи, потому что была как раз моя очередь. Тем же повелительным тоном он сказал мне, чтобы я не вставал.
- Вы не должны мне так приказывать, - сказал я.
- Прошу прощения, - сказал он неубедительным тоном, стоя ко мне спиной.
- Я не болен, вы это понимаете?
- Нет, не понимаю. Если вы не хотите говорить правду, мне приходится руководствоваться вашим видом. Вы еще не полностью восстановили свои силы после фермы, а дорога была тяжелая. Я не знаю, где находится предел ваших физических возможностей и выносливости.
- Я сообщу вам, когда до него дойду.
Меня задело, что он относится ко мне свысока. Он был на голову ниже меня, и сложение его было скорее женским, чем мужским, жировых отложений на нем было больше, чем мышц. Когда мы тащили сани вместе, мне приходилось сокращать, укорачивать шаг и притормаживать, чтобы приспособиться к его шагу, прямо тебе жеребец в одной упряжке с мулом.
- Значит, вы уже не больны?
- Нет. Я просто устал. И вы тоже.
- Да, это правда, - сказал он. - Я беспокоюсь о вас. Нам предстоит еще долгая дорога.
Да нет, он не выражал своего превосходства. Он думал, что я болен, а больные должны слушаться и подчиняться. Он был со мной искренним и от меня ожидал того же - такой же искренности, на которую, быть может, я вовсе не был способен. У него не было никакого представления о "мужественности", которое усложняло бы его чувства гордости и собственного достоинства.
С другой стороны, если он сумел отступить от своих привычных требований, касающихся шифгреттора, как это он сделал в отношениях со мной, то, может быть, и я мог бы поступиться хотя бы отчасти своим инстинктом соперничества, возникающим из чувства мужского достоинства, в котором он понимал так же мало, как и я в его шифгретторе…
- Сколько мы прошли сегодня?
- Девять километров…
На следующий день мы прошли одиннадцать километров, потом - восемнадцать, а еще через день мы вышли из дождя, туч и зоны, в которой можно было еще встретить людей. Это был девятый день нашего путешествия. Мы находились на высоте примерно двух тысяч метров "ад уровнем моря, на высоком плоскогорье, сохраняющем множество признаков горообразующей и вулканической деятельности. Мы находились среди Огненных Холмов горной цепи хребта Сембенсьена. Плоскогорье это постепенно превращалось в долину, лежащую между двумя длинными хребтами. Когда мы подошли к устью долины, холодный северный ветер растрепал и разогнал остатки дождевых туч, открыв вершины, вздымающиеся справа и слева, - базальт и снег, мозаика черни и пронзительной белизны, представшая перед нами в ослепительных лучах внезапно появившегося солнца на ослепительно ясном небе. Перед нами, обнажившиеся от того же могучего прорыва ветра, расстилались внизу извилистые долины, покрытые льдом и валунами. Долины эти пересекала огромная стена - стена льда, и скользя взглядом все выше и выше, к самому верхнему краю стены, мы увидели Лед во всей его красе и величии, - ледник Гобрин, ослепительно белый, сияющий такой белизной, которой не могли выдержать глаза, и бесконечно простирающийся куда-то на север.
Тут и там из долин, засыпанных и заваленных осыпями, из ущелий, провалов и пропастей по краю этого гигантского ледяного поля вздымались черные вершины. Одна такая огромная пирамида возвышалась, поднимаясь из белой равнины до высоты вершин скальных ворот, в которых мы сейчас стояли, и из ее склона поднимался многометровый плюмаж черного дыма. А дальше виднелись еще и еще такие же вершины, черные, обожженные, как бы закопченные конуса на белом снегу. Разверстые огненные пасти дышали из льда дымом.
Эстравен стоял рядом со мной в упряжке, глядя на эту великолепную и неописуемую пустыню.
- Я счастлив, что дожил до такого часа, когда могу увидеть все это собственными глазами, - сказал он.
Я чувствовал то же, что и он. Хорошо, когда в конце путешествия есть цель, к которой ты стремишься, но ведь главное в конце концов - само путешествие.
Здесь, на северных склонах, дождя не было. Поля снега тянулись от перевалов к долинам морен. Мы убрали колеса, сняли чехлы с полозьев, встали на лыжи и пустились вниз, вперед, на север, в безмолвную пустыню Льда и огня, в бесконечность, на которой огромными черными буквами было написано на белом фоне через весь континент слово СМЕРТЬ. Санки ехали вниз сами собой, и мы смеялись от радости.
16. Между Драммером и Дремменгоулом
Одирни терн. Ай спрашивает меня из своего спальника:
- Что вы там пишете, Харт?
- Отчет. Он смеется.
- Я должен вести дневник для передачи в архивы Экумена, но я не могу этого делать без помощи аппарата для записи речи.
Я объясняю ему, что мои пометки предназначены для клана Эстре, который, если сочтет необходимым, включит эти заметки в архив домена. Это разъяснение обратило мои мысли к моему очагу, и моему сыну; я пытаюсь отвлечься от них и спрашиваю:
- Ваш родитель… то есть ваши родители… еще живы?
- Нет, - отвечает Ай. - Их уже семьдесят лет как нет в живых.
Меня удивило это, потому что я бы не дал на вид своему спутнику больше тридцати лет, может, даже меньше тридцати.
- Разве у вас человеческий век иной продолжительности, нежели у нас?
- Нет. А, я понимаю. Это все временные скачки. Двадцать лет от Земли до Хайн-Давенанта, оттуда - пятьдесят лет - до Оллюла, от Оллюла до Гетена - семнадцать. Я жил вне Земли только семь лет, но родился там, на Земле, сто двадцать лет тому назад.
Когда-то давно, в Эргенранге, он объяснял мне, как время сокращается на кораблях, движущихся между звездами почти со скоростью света, но я как-то не связывал этого своего знания с продолжительностью человеческой жизни или с жизнью тех людей, которые остаются на родной планете. В то время, когда он жил несколько часов в одном из этих невообразимых кораблей, летящих от планеты к планете, все, кого он оставил дома, страдали и умирали, и дети их превращались в стариков…
- Я думал, что это я - изгнанник… - сказал я, помолчав.
- Вы ради меня, я ради вас, - сказал он и снова засмеялся - слабый; но вселяющий надежду голос в этой угнетающей тишине. Последние три дня, прошедшие после того, как мы спустились с перевала, были заполнены тяжелой и напрасной работой, но Ай уже не угнетен, как прежде, и не так оптимистичен. Он стал гораздо терпимее относиться ко мне. Возможно, это следствие освобождения организма от наркотиков, а может, мы просто научились идти в одной упряжке.