Но веками далек от подобного оптимизма наш современник Д’Агата: если для Шекспира "Ричард III" - это прежде всего историческая хроника о жизни гениального злодея, то у Д’Агаты герой глубоко символичен. Это принципиальный выбор, страстное, не допускающее никаких "но" обвинение писателя-коммуниста миру капитализма: урод Ричард III, через века протащив свой страшный горб и выжив даже после всемирной катастрофы, вновь является нам сегодня, хотя, разумеется, качественные параметры трагедии претерпели радикальные изменения.
Персонажи "Америки о’кей" зажаты в стандартных бетонных коробках, которые, несмотря на огромные размеры, с трудом просматриваются среди монументальных гор всеобщей помойки. В этих зданиях нет даже окон - в них постепенно отпала нужда, поскольку небо, а значит, и солнце, и дождь, и снег - понятия попросту несуществующие. Эта мертвая зафиксированность природы как нельзя лучше подчеркивает эфемерность жизни людей, стоящих, по сути, гораздо ближе к роботам, чем к мыслящим существам.
На фоне унифицированной массы резко выделяется уродец Рикки. Главный герой Д’Агаты, конечно, неординарен, как и его историко-литературный прототип. Свидетельство тому и достаточно богатый словарь Рикки, и умение читать, и способность мыслить. Тем не менее при сопоставлении двух Ричардов мы обнаруживаем гигантскую пропасть, не во временном, а именно в качественном исчислении.
Был уродлив Ричард III, король Англии. Но куда более - поистине фантастически - уродлив Ричард "посткапиталистический": "если разрубить тебя на кусочки, а потом опять сложить, не наберется и четверти приличного человека". Однако физическое вырождение, само по себе достаточно важное в обобщающем образе "Америки о’кей", является все же лишь исходной точкой гротескно заостренной иллюстрации главного, что, по мысли Д’Агаты, определяет посткапиталистическое общество: окончательной деградации человеческой личности.
Для Ричарда III уродство - это злой рок, во многом определяющий его ненависть к людям "нормальным" и борьбу за королевскую власть - ведь это единственная реальная возможность утвердить собственное "я", возвыситься над миром, вопреки данному природой физическому несовершенству.
В совершенно иной исходной позиции находится Рикки, которому - в отличие от Ричарда III - "паукообразность" отнюдь не представляется жизненной помехой, напротив, она для него - предмет извращенной гордости, более того, дарованный свыше знак превосходства.
И вот именно этого суперурода писатель сознательно, изначально возвышает над "толпой". А если учесть, что "толпа" - это жалкие существа, в чьих венах вместо крови сточная вода, им неведомо даже понятие смерти (а значит, и жизни), и они исчезают в горловине гигантского мусороприемника "не боясь, не впадая в уныние, не цепляясь за жизнь", то, казалось бы, всякая борьба в этом мире помойки лишена смысла: победа Рикки предопределена. И тем не менее описание интриг "обезьянопаука" занимает преобладающее место в романе. Парадокс? Отнюдь нет. Это еще одна, тоже тщательно, до мельчайших деталей, продуманная Д’Агатой линия трагического фарса: Рикки стремится завоевать власть не потому, что нуждается в ней, он лишь механически следует главному закону своего общества, основанного "на агрессивности и природном эгоизме человека", - закону, вековая незыблемость которого подкрепляется таким ярким примером, как Ричард III.
Умело играя на контрастах, высвечивая то одну, то другую грань внутреннего мироощущения своего главного героя, Д’Агата неумолимо доказывает: Рикки просто не способен пойти дальше жалкого подражательства: доведенная до абсолюта рациональности капиталистическая машина сохранила этому уроду аналитический ум, но (вот он - предел деградации!) полностью лишила ненужных и даже вредных миру будущей помойки клеток, питающих сферу чувств. "Эх, хорошо бы, конечно, кто-нибудь объяснил мне, как это - ненавидеть всей душой! Я подозреваю, что моя ненависть, хоть и похожа на настоящую, чересчур поверхностна, неглубока… Боюсь (опасаюсь), что в самом разгаре операции я вдруг забуду, уф, за что собирался убрать того или иного врага, либо - охохонюшкихохо - еще хуже: не смогу сказать, почему считаю его врагом…"
В этой неспособности чувствовать - весь Рикки: скажем, "интриганство" очень быстро утомляет его, и вот он уже мечтает, примеряясь к королевскому трону ("изъеденный жучком топорный стульчак, да и только"): "Хорошо бы еще потом вернулась скука!"
"Безмозглый слизняк!" - характеризует его папаша - король Эдуард, и лучше, пожалуй, не скажешь.
В драме Шекспира и памфлете Д’Агаты очевидно наличие множества сюжетно перекликающихся мотивов, однако смысл сатирической параболы "Америки о’кей" все же не в том или ином повторении или сознательном отклонении от конфликтных ситуаций "Ричарда III", а в постоянном воспроизводстве уродства, причем каждая новая производная на десятки ступеней ниже предыдущей. Иными словами, показывается окончательное растворение личности в океане помойки.
Всякий океан, как известно, при кажущейся бесконечности имеет вполне определенные берега-границы. Для метафорического мусорного океана "Америки о’кей" такой границей является "религия отказа" - весьма своеобразная философия, порожденная вполне определенной экономической структурой. Вот как определяет эту структуру папа-король Эдуард: "Мистеров Уайта, Блэка и Реда (обратим внимание на перевод этих имен: белый, черный, красный - символика очевидна), владеющих крупнейшими предприятиями нашей Страны, не существует. Вернее, больше не существует. Остались только их имена. У нас есть промышленность, но нет промышленников. Капитализм без капиталистов (выделено мной - А. В.)… Они сами убыли. Давным-давно. Решили, что им здесь невыгодно, вот и все. Не знаю толком, куда они делись, не интересовался. У них было намерение развернуться в какой-нибудь отсталой южной стране, где никогда не слышали о финансовом капитале, акциях, дивидендах…
Мы хозяева всего - я и мои кардиналы. Но что толку? Зачем нам богатство, где и на что нам его тратить, когда мы - хозяева мира. С тех пор как нами упразднены банки (а сделать это пришлось потому, что сбережения - первейший враг нашей религии), ушли в прошлое барыши, прибыли. Ты знаешь, все мы живем одинаково, люди довольны, это демократично. Любой доход должен быть вновь инвестирован, все поглощается непрерывным циклом "производство - потребление - помойка", неумолимой троицей, не допускающей пауз, - в противном случае машина остановится. А стоит ей замедлить ход, как построенное нами общественное здание пойдет трещинами, грозя обрушиться…"
В этом кратком - хотя на фоне других персонажей язык Эдуарда, этого "земного бога", воспринимается чуть ли не как философский трактат - разъяснении сконцентрирована суть "посткапитализма". Д’Агата не только откровенно высмеивает современных буржуазных теоретиков, прогнозирующих будущее своего общества как "капитализм без капиталистов", как систему "всеобщего благоденствия и демократии", он идет дальше и глубже, подвергая беспощадному анализу основополагающие догмы этих построений. Так мы узнаем, что "демократия" этого "капитализма без капиталистов" заключается в том, что все граждане, начиная от самого папы, обязаны значительную часть потребляемых товаров немедленно отправлять на помойку, даже не раскрывая роскошной оболочки. Однако данное понятие "демократии" отнюдь не предполагает равенства: для пополнения личного ассортимента отбросов супруга папы ездит по магазинам в автопоезде, кардиналы - на грузовиках с прицепом, а сошки помельче - в фургонах или на мотоциклах с маленькой коляской; по размерам же личного кладбища вещей определяется и социальная значимость их владельцев. А потому чудовищно логичны "мечты" Елизаветы, жены Рикки, о тех днях, когда она сама поднимется на высшую ступень общества: "…Твоя жена сможет покупать больше всех. Каждый день ездить в торговый центр на грузовике с прицепом. Каждый день привозить оттуда столько, ого-го, сколько никто не привозит, - вот высший о’кей. Для этого надо быть папской женой. Я как вижу на улице белый автопоезд с папским гербом, так плачу - ууу - от умиления".
Хотелось бы, чтобы от читателя не ускользнул и другой принципиально важный момент: в "капитализме без капиталистов" единственным институтом реальной власти остается церковь. Но какая! Д’Агата решительно вычеркивает из арсенала "религии помойки" все без исключения христианские гуманистические постулаты, оставляя церкви лишь две функции: беспощадного подавления еретиков (самым "страшным" представителем инакомыслия в романе оказывается некий безработный, укравший с помойки пару ботинок) и регулирования процесса "потребление - помойка".
Что это: всплеск воинствующего атеизма или же сатирически заостренная констатация нравственного, духовного разложения современной католической церкви, которая в прошлом, при всех трагических издержках, внесла тем не менее свой вклад в становление и развитие гуманистической культуры?