- Добрый день, как ваше здоровье? - спросил он, коротко кивнув.
- Спасибо, замечательно, - нерешительно ответила она со смущением в голосе, явно не ожидая, что с ней заговорят.
- Это моя мама, сэр, - пояснил стоявший рядом с ней юноша.
__ Угу, - невежливо буркнул старший и неожиданно, к полному изумлению присутствующих, стащил с себя умопомрачительную мантию, явив свету свои нарукавники. Скомкав роскошное одеяние, он сунул его в руки остолбеневшего студента.
- Будьте добры, отнесите это в комнату старших преподавателей, - сказал он и, бесцеремонно расчищая себе путь локтями, начал проталкиваться сквозь толпу журналистов.
- До чего забавный тип! - заметила старушка.
- С такой репутацией, как у него, можно себе позволить и не такие выходки, - ответил ее сын.
- Он мне, пожалуй, не понравился, - сказала она.
- Он никому не нравится, - сказал ее сын, - но мы ему доверяем на все сто.
Тем временем объект ее неодобрения, прыгая через три ступеньки, взбежал на следующий этаж, вошел в пустую лабораторию, снял с крючка старый твидовый пиджак и в таком вот непритязательном виде, и даже без шляпы, выбрался через боковую дверь в темный квадрат внутреннего двора. Тяжело ступая по гравию, он пересек двор, чем заставил медсестру выглянуть из окна палаты и добавить новый пункт к списку причуд знаменитого профессора Малькольма. Дальше путь его лежал по боковым улочкам к станции метро. Придя туда, он тихо выругался - его записная книжка вместе с бумажником и проездным билетом осталась в нагрудном кармане парадного пиджака в гардеробной, а из всякой дребедени в карманах брюк удалось выудить ровно три медных полупенсовика.
По характеру он был слишком нетерпелив, чтобы возвращаться в госпиталь. Погода была не по сезону хороша, и он решил отправиться пешком по набережной к себе домой на Гросвенор-роуд - не так уж далеко для такого деятельного и энергичного человека, как он.
Он стал пробираться мимо пакгаузов по булыжной мостовой, пока, поднявшись по ступеням у береговой опоры моста, не вышел на набережную.
Недавно прошел дождь, и публика, обычно собирающаяся посумерничать на скамейках набережной, попряталась под крыши ночлежек и благотворительных приютов. Пешеходов в этот час почти не было, и практически весь широкий тротуар был в его распоряжении.
Он двинулся вперед своей быстрой походкой, наслаждаясь свежестью омытого дождем воздуха после влажной духоты зала, в котором провел несколько тоскливых часов. Он смотрел, как на поверхности воды мерцают отражения уличных фонарей и бортовые огни стоящих на якоре судов. Вверх по течению буксир протащил баржи, вниз пропыхтел катер речной полиции. Давно знакомая жизнь реки проплывала перед его глазами, а он все смотрел, позабыв на время и о большом городе, и о большом госпитале, и о навязшей на зубах ежедневной рутине перемещений между Уимпол-стрит и трущобами.
С резкостью, присущей всем его движениям, он остановился настолько внезапно, что шедшему следом пешеходу пришлось нырнуть вправо, чтобы избежать столкновения. Облокотившись о гранитный парапет, он мысленно отправился вслед за отливной волной дальше, за доки и причалы, и стал думать о том, кем бы он был теперь, если бы послушался веления сердца и избрал карьеру моряка, Был бы морским офицером, отстаивал вахты - нищенский заработок, полная трудностей и неудобств жизнь. Впрочем, нынешняя его жизнь тоже была не из легких, так как он сам для себя был беспощадным погонял ой. Но по крайней мере она вполне прилично оплачивалась и была, по его меркам, достаточно удобной.
Однако об удобствах много говорить не приходится. Он не относился к числу тех, кто знает, как поудобнее устроиться в жизни самому или помочь в этом другим. Его жена, ставшая инвалидом после неудачных родов в первый же год их брака, избрала местом своего жительства приморский курорт, где он довольно часто навещал ее по выходным. Эти посещения повергали ее в ужас, а сам он их просто ненавидел. Но долг для него был превыше всего, и эти визиты так и тянулись из года в год, пока его огненно-рыжие волосы не начали тускнеть от седины и редеть на висках, а его темперамент - понемногу остывать, и тогда он поздравил себя с тем, что стал вполне владеть собой.
Годы полубезбрачия прошли для него нелегко. Наделенный от природы неукротимо цельным характером и порядочностью, он приходил в ужас при одной лишь мысли о внебрачной любовной связи. Более того, жила в нем этакая гордость своей непреклонной силой воли, которая заставляла его испытывать извращенное наслаждение от борьбы с дикими зверями Эфеса, и чем больше старалась природа взломать дверь его моральных устоев, тем крепче та захлопывалась. Результат заслуживал всяческого восхищения с точки зрения морали, но это отнюдь не смягчило его характера и не сделало его ни более добродушным коллегой, ни более приятным в общении человеком. Рыжая шевелюра никогда не была признаком сдержанности, а в награду за добродетель пришла неуемная раздражительность. Более того, и спать он стал из рук вон плохо, что тоже не улучшило положения дел, и только его громадный запас энергии и крепкое здоровье позволяли ему выдерживать нагрузки в течение семестра.
Студенты ненавидели его, так как он всячески донимал их и безжалостно измывался, хотя мог в то же время жестоко повздорить с коллегой-экзаменатором из-за несправедливой оценки на устном экзамене. Медсестры недолюбливали его за придирчивость, хотя он горы мог свернуть, чтобы добиться для них отпуска по болезни, если считал, что они в этом нуждаются. Пациентов повергала в ужас его грубая, резкая манера разговаривать, хотя ради их блага он никогда не щадил ни себя, ни госпиталь. Вдобавок немалая часть его работы состояла в том, чтобы на корню пресекать истерики у пациентов с врожденными аномалиями, и к его и без того уже незавидной популярности мало что добавила неприятная обязанность приказывать профессиональному паралитику покинуть свою постель и идти.
Уже многие годы он был постояльцем меблированных комнат, постепенно обрастая книгами, научными трудами и препарированными образцами. Он позволял квартирной хозяйке кормить его на свой вкус, а портному - одевать себя как тому заблагорассудится. Он не прожил еще и половины жизни, но эта прожитая часть, какой бы бессмысленной она ни была для него самого, оказалась весьма плодотворной для других. Слепые, хромые и немые, эпилептики и лунатики избавлялись от своих недугов и возвращались к нормальной жизни, стоило этому человеку, который ни разу в жизни не брался за скальпель, встать рядом с хирургом и указать ему ту самую точку головного мозга, где гнездилась причина болезни, проявлявшейся под столь причудливыми и неожиданными личинами. Если он чего-нибудь и не знал о механизме разума, - знать, пожалуй, и не стоило, а то, что было ему ведомо о самом разуме, оставалось лишь бесценной малостью.
Он пошел дальше, шагая вдоль течения темных вод и недоумевая, почему ему прежде не приходило в голову выбрать эту дорогу домой вместо переполненного метро. Он не хотел обременять себя собственным новомодным автомобилем, предпочитая пользоваться такси. Своя машина в районе Сити была невыносимой обузой, а стоянка у госпиталя была забита шикарными автомобилями младших сотрудников, которые покупали их ради престижа, отказывая себе во всем. А он, обладатель самого высокого авторитета, о каком можно было мечтать, приезжал на консультации в такси.
Он любил ходить пешком. Отправляясь навестить жену, он всегда на целый день уходил бродить по холмам, возвращался лишь к вечеру, до смерти уставший от свежего воздуха и непривычной нагрузки, и засыпал в кресле у камина, нимало не задумываясь над иронией ситуации. Он частенько подумывал о том, чтобы провести отпуск в пешем походе, но никак не удосуживался хотя бы взять отпуск, а в августе, когда в госпитале не хватало людей, работал за троих, чем крайне раздражал старых хроников, привыкших к более цивилизованным методам лечения. Вне пределов его профессии у него не было никаких интересов, и расслаблялся он лишь за чтением иностранных изданий по своей специальности.
Это было угрюмое, безрадостное, изматывающее существование. Основную часть его работы составляла диагностика, поскольку лечение в его области редко бывало возможным. Было время, когда - каким бы невероятным это ни показалось его коллегам - он тяжело переживал за своих больных. Но в последние годы он начал довольно философски относиться к деяниям Господа. Он отрывистым тоном ставил диагноз, делал прогноз и больше об этом не вспоминал, если только речь не шла о больном ребенке. Временами он подумывал о том, чтобы не принимать больных детей, но, работая в госпитале, он был обязан принимать всех без исключения. Дети расстраивали его. С первого взгляда он определял едва заметные признаки заболевания у цветущего, казалось бы, малыша, будущее ребенка вставало у него перед глазами и преследовало изо дня в день. Вследствие этого с детьми он обращался еще хуже, чем со взрослыми - ревущее дитя, разгневанная мать и возмущенные студенты дополняли собой эту малопривлекательную картину, особенно если учесть, что, по всеобщему убеждению, после его приговора спасения не найти ни у Бога, ни у человека. Если уж он объявлял, что ребенок вырастет калекой, то так тому и быть. Иногда казалось, что он скорее произносит приговор, чем высказывает мнение.