Всего за 109 руб. Купить полную версию
— А он про твое положение знает? — спросила Вера.
— Думаю, нет. А впрочем, может быть, и да. Больно уж он последнее время хамил.
— А кто он по специальности?
— Он по специальности сволочь, — сказала Маша и рассмеялась.
У Верочки даже мурашки поползли. О муже — и такое сказать! Пускай бывший, а все-таки муж. Она не осуждала, просто не понимала. В общем-то Маша ей нравилась. В скором времени они даже подружились. Общая молодость их свела (моложе всех в палате), общее веселье, даже, пожалуй, окружавшее их неодобрение — обычное неодобрение взрослых, усталых, огорченных, когда они слышат молодой беспричинный смех… «Эк их разбирает!» — говорила старуха бухгалтерша — ей было, наверно, лет сорок, и кто только на нее польстился? Народная судья тоже не одобряла пустого хихиканья, мотала головой, как бы отгоняя невидимую пчелу. В этой прокисшей палате две их соседние койки ощущались ими как веселый остров. Между ними стоял ночной столик, накрытый скатеркой. Туда, под этот столик, под защиту скатерки просовывали они головы и шептались, прыская в кулаки, когда становилось смешно.
— Опять они под столом, — вздыхали соседки, — и как не надоест, честное слово…
— Ну их к богу, — шептала Маша. — Пусть себе киснут, старые гориллы, а мы еще с тобой поживем.
Верочка охотно соглашалась еще пожить. Много еще в ней было молодости, жизнелюбия, любопытства. Тут, под столом, они шутили, вспоминали глупые анекдоты (тем и хороши, что глупые!), рассказывали о своем прошлом куцее оно было, маленькое, а впереди — необъятность! Маша была сирота, росла в бедности, у чужих людей плохо ее кормили и мало, навсегда полюбила хлеб. Ничего не боялась, ничем не была никому обязана, только самой себе. Свою профессию любила до страсти. К болезням относилась как к людям. Могла сказать про какую-нибудь прободную язву: «Я люблю это заболевание». Совершенно пламенная была в ней гордость: «Я?! Ну, нет!» Верочка этого не понимала — где любовь, там гордости нет, — но вчуже уважала, побаивалась. Вообще на Машу она смотрела с доброжелательной завистью, вроде как на несбывшуюся себя. Многое ей было трудно понять.
Ты его очень любила? — спрашивала она шепотом, придерживая рукой сползающую скатерку.
— Казалось, что очень. Теперь думаю — не очень. «Пленной мысли раздраженье», — как сказал какой-то поэт.
— Какой поэт?
— Черт его знает. Классик.
— А он тебя любил?
— Кто? Муж или классик?
— Конечно, муж.
— Говорил, что очень. Я верила. Теперь думаю — врал.
— И не страшно тебе остаться одной?
— Мне?! Да я всю жизнь одна. Страшно не одной быть, а обремененной. Неужели я себя одну не прокормлю?
— Смелая ты, Маша,
— Какое — смелая! Типичная баба — трусиха и эгоистка. Была бы смелой, ребенка бы оставила: пускай развод, пускай условия — небось вырастет. А ты почему не оставила?
— Муж не хотел.
— По материальным условиям?
— Вроде. Он военный. Жизнь кочевая, сегодня — здесь, завтра — там. Ребенок в такой жизни ни к чему. А если война?
Верочка повторяла слова Александра Ивановича, но здесь, под столом, они звучали хило, неубедительно.
— Гм-гм, — отзывалась Маша. — А любишь его?
— Очень…
— Это-то и плохо. А я бы на твоем месте оставила. Пускай кочевая жизнь — взяла ребенка и поехала…
— Я тоже так думала. Он не хотел.
— А он у тебя не сволочь? По совместительству.