Груши и цыплята
С осени 1974 года мы оккупировали Бауманский дворец пионеров на улице Стопани - имя этого коммуниста до сих пор отзывается во мне бессмысленной нежностью.
Мир за пределами студии потерял всякое значение, съежился и исчез.
Поначалу нас было сорок девять человек, не считая педагогов, которых тоже было немало. Табаков пообещал:
- Будете отпадать, как груши!
И мы отпадали.
Исключение из студии было настоящей драмой - с рыданиями и ощущением конца жизни. Присутствие в этом магнитном поле заряжало всерьез - опять-таки, на всю жизнь.
Валентин Гафт называл нас "цыплятами Табака", но больше мы напоминали саранчу. Неся как штандарт табаковское имя, мы прорывались в театр "Современник" - и выкурить нас из-за кулис было невозможно. Да и как в шестнадцать лет уйти оттуда, где обитают и проходят мимо тебя по узкому закулисному коридору Даль, Неелова, Богатырев или Евстигнеев?
"На дне" я смотрел, наверное, раз пять, "Двенадцатую ночь" - не меньше двенадцати уж точно…
Одно из потрясений юности - "Валентин и Валентина" с Райкиным и Нееловой. Потрясение это было огромным и печальным. Огромным - потому что я находился в возрасте рощинских персонажей и все это было мне безумно близко. А печальным - вот почему…
После спектакля я помчался на служебный вход, чтобы поблагодарить Райкина. Я отловил его на выходе и что-то говорил, вцепившись в рукав, когда из лифта вышла Неелова.
- Пока, Костя! - на ходу бросила она.
- Пока, - ответил Костя совершенно бытовым образом.
А пять минут назад они стояли на сцене вместе - да так вместе, что представить их врозь было невозможно! И художественный обман показался мне обманом человеческим…
"Ничего не может случиться…"
За укрепление дисциплины педагоги студии начали бороться за восемь лет до Андропова.
"Уважительной причиной для неявки на репетицию является смерть", - сформулировал добрейший Андрей Борисович Дрознин.
Педагог Поглазов приводил в пример своего друга и однокурсника Константина Райкина.
- Я знаю его восемь лет, - говорил Владимир Петрович. - Пять лет в училище и три в театре. И ни одной пропущенной репетиции!
- Но ведь человек может заболеть, - сказал кто-то.
- Актеры не болеют, - парировал Поглазов.
- Но ведь может что-нибудь случиться!
- Ничего не может случиться, - назидательно ответил Владимир Петрович.
Дальше было как в плохом кино, но было именно так. Дверь открылась, и, что называется, на реплику вошла наша студийка, Лена Антоненко.
Вошла и сказала:
- Райкин сломал ногу.
…Во время репетиции "Двенадцатой ночи" Костя решил показать Валентину Никулину, как надо съезжать с тамошней конструктивистской декорации, и приземлился неудачно.
Отдельным кадром в памяти: загипсованный Костя сидит на подоконнике, на лестничной клетке в больнице Склифосовского; рядом - Марина Неелова и Юрий Богатырев…
Володин
Год на дворе - 1975-й.
Шахматная секция Дворца пионеров оккупирована для читки пьесы Володина "Две стрелы". Читает нам ее Олег Табаков.
Через час я пробит этими стрелами насквозь; целый год сердце бешено колотится при одном упоминании персонажей. Фамилия автора пьесы мне ничего не говорит, но я хорошо представляю себе лицо человека, написавшего такое: Леонардо, Софокл…
Проходит два года, мы уже студенты; место действия - подвал на улице Чаплыгина. Репетируем "Стрелы".
Однажды в наш двор приходит старичок с носом-баклажаном.
- Саша, - говорит старичку Табаков, - проходи…
Это - Володин? Я страшно разочарован.
С тех пор время от времени драматург сидит на наших репетициях, в уголке. Иногда Табаков просит его что-то дописать: он своими словами обозначает контур диалога, и Володин тут же начинает диктовать, а мы записываем.
Каким-то до сих пор непостижимым для меня образом диктуемое сразу оказывается частью пьесы - без швов, с характерами и даже с репризами. Герои жили в Володине, и надо было только позволить им выйти наружу…
Там же, в чаплыгинском дворе, Володин рассказывал мне своими словами еще не снятый Данелией "Осенний марафон". Я пристал к нему со своим школярским любопытством - что вы сейчас пишете? - и он обрадовался случайным ушам и начал подробно и взволнованно рассказывать эту, теперь уже классическую, историю.
Он рассказывал ее, как жалуются на жизнь. Не на свою, а - вообще… На жизнь как источник несуразицы, несвободы, несчастья… И я очень хорошо помню, что в володинском изложении история эта была не про Бузыкина, а про его несчастливых женщин.
Он вообще умел жалеть и любить. Других - больше чем себя: ведь Бузыкиным был он сам. Бузыкиным в кубе! Его неумение сказать "нет" приводило в отчаяние…
Спустя много лет после тех встреч в чаплыгинском дворе я пару раз был вынужден брать на себя роль человека по имени "нет". Однажды Александра Моисеевича, уже совсем старого и насквозь больного, не удосужившись даже прислать машину, тянули на ночь глядя на спектакль какого-то погорелого петербургского театра: должно было прийти начальство, и решался вопрос о дотациях… Присутствие в зале Володина, по мысли приглашавших, могло решить вопрос положительно.
Он понимал, что его используют, но сказать "нет" не умел.
Тянули жилы минут пятнадцать. Пообещали, что будут звонить еще. Брали измором.
- А что, хороший театр? - спросил я.
- Отвратительный! - крикнул Володин. - Они меня так мучают…
Я сказал все, что думаю про это драматическое искусство.
- Я скажу, что вы мне запретили, ладно? - обрадовался Володин.
И сказал!
Но это было уже двадцать лет спустя. А в середине семидесятых…
"Серьезная профессия"
Сначала я пошел на поступать в ГИТИС, к легендарной Марии Осиповне Кнебель. Я прочел ей, чтобы мало не показалось, монолог Сальери (после Короля Лира, разученного в девятом классе, поставить себе планку ниже я не мог).
Читал секунд двадцать - Марии Осиповне хватило для диагноза.
Когда Кнебель спасла от меня советскую режиссуру, я в тоске побрел на станцию "Левобережная" и отдался Институту культуры (бывший Библиотечный, сокращенно "Кулёк").
У выпускника этой альма-матери Фазиля Искандера по тому же поводу было сказано: "Я чувствовал, что переплачиваю, но не знал, как и в каком виде можно получить разницу".
Славное заведение это выпускало будущих культпросветработников. Получить какую-либо профессию здесь было невозможно, но весело скоротать молодость - запросто! Для этого, в первую очередь, следовало избегать идеологических дисциплин: одно их название могло испортить настроение на всю жизнь.
Один партийный старичок-боровичок читал нам, помню, предмет под названием "История культпросветработы и клубного дела". Требовалось знать количество изб-читален после Гражданской войны и биографию Крупской. До сих пор не знаю, что мне делать с этим интеллектуальным богатством…
Художественным руководителем нашего курса был крупный (в прямом смысле) пожилой красавец; как говорили, ученик Леонидова.
Его первое явление нам было незабываемо. Бордовый вельветовый костюм, стать былого героя-любовника… Он обвел аудиторию цепким взглядом. Прищурясь, остановил его на каждом из нас, будто провидя наши судьбы сквозь мглу времен… Мы сидели полукругом и смотрели ему в рот.
Наконец, он сказал.
- Режиссура, - сказал он…
У него был бархатный глубокий голос.
- Режиссура, - повторил он и задумался, подперев подбородок костяшкой среднего пальца. Будто ища некое заветное слово. Словно уже зная его, но раздумывая, как лучше донести это знание до наших некрепких мозгов.
И я понял, что сейчас, вот прямо сейчас мне откроется истина!
Профессор взял мхатовскую паузу - и, наконец, сказал свое петушиное слово:
- …это серьезная профессия.
Дурак бывает зимний и летний. Летний идет по улице, размахивая руками - и всякий видит: идет дурак! А зимний должен снять шапку и пальто, и только тогда все видят: дурак…
По следу шутки
В первом издании "Изюма из булки" автором шутки про дурака летнего и дурака зимнего был назван Михаил Светлов.
Вскоре после выхода книги Петр Вайль указал мне, неучу, на авторство Хемингуэя, отослав к диалогу в романе "По ком звонит колокол".
Проверка натолкнула меня на неожиданно примиряющую версию: типологию дураков у Хемингуэя производит советский журналист Карков, протитопом которого был, как известно, Кольцов, а уж от Кольцова до Светлова - рукой подать!
"Видимо, автор "Гренады" пересказывал шутку своего друга-тезки, расстрелянного вскоре после той испанской коммандировки", - писал я в предисловии ко второму изданию.
Но все оказалось еще интереснее: недавно очередной "зимний дурак" выпал на меня из повести Владимира (Зеева) Жаботинского "Пятеро"…
Будущий классик сионизма родился в Одессе - там же, надо полагать, родилась и эта блестящая шутка, докочевавшая до Киева, где родился Кольцов, а уже оттуда - до испанских окопов и, через Хемингуэя, по всему белу свету…