Все, как обычно. Лавчонка для меня. Чорон с кумысом для папы. Молчание для двоих. Как спросить? С чего начать? Кустур, когда собирается клянчить у матери еду, размышляет: как подкатиться? Пусть колесо катится, или Кустур, а я не хочу. Вчера уже к маме подкатился, до сих пор под ложечкой ёкает.
"Вот, - говорю, - мама, я у тебя родился…"
Она улыбается.
"Вот маленькая Айталын Куо у тебя родилась…"
Она улыбается.
"Вот Мюльдюн-силач: большой, красивый…"
Она улыбается. Радуется моим словам.
"Вот, - гну дальше, - Умсур у тебя первой родилась. Умница, шаманка…"
На кухне светло-светло. Вечер, солнце село за утесы, а светло. Когда мама радуется, в доме всегда полно света. В самых темных закоулочках, под лестницей, в чулане - всюду.
"И вот я думаю, мама…"
"О чем, Юрюнчик?"
"Было бы хорошо, если бы у тебя еще кто-нибудь родился. Ну, не сейчас, а раньше. И тебе хорошо, и папе, и мне. Так у меня один старший брат, а так было бы два…"
Сначала мне почудилось, что я ослеп. Темнота кругом, не видно ни зги. Нет, видно, а всё равно темнота. Свет погас, улетучился. И мама плачет. Тихо, жалко, без слез. Вот вы спросѝте, как я понял, что она плачет, если тихо и без слез? Вот спросѝте, да? Ну вас в болото с вашими вопросами! Откуда я знаю?!
"Мам, ты чего?"
Плачет.
"Мам, не надо, а? Я ж вообще…"
Плачет.
Я даже обернулся: может, мертвый Омогой подскажет, что делать? Нету Омогоя, сбежал. Тут любой сбежал бы, честное слово.
"Мам, я тебя люблю…"
"Я тебя тоже люблю, Юрюнчик. Очень-очень люблю."
Все, не плачет. Просто не светится больше, а так ничего.
"Я пойду, мама?"
"Ты кушать хочешь?"
"Нет."
"Ты растешь, тебе надо много кушать."
"Я не голодный. Я пошел, хорошо?"
Она кивает: хорошо. А я-то вижу: ничего хорошего.
Вот, сижу у отца, и думаю: вдруг она там опять плачет? Знаете, так хочется всё забыть! Чтобы Омогой живой, и мама улыбается, и Мюльдюн вернулся в улус попозже, завтра или послезавтра… Наверное, я заболел. Простудил голову, теперь маюсь. Мечтал, чтобы Мюльдюн поскорее приехал, а теперь что? Про Кузню, и ту забыл.
- Пап, мы вчера с Кустуром заспорили…
Отец молчит. Я ему в лицо заглянул: слушает. Ну, наверное, слушает.
- Он говорит, в семье друг про друга всё знать должны. На то и семья. Правильно?
- Старшие про младших, - уточняет отец.
- А младшие про старших?
- Младшим не всё полезно знать. Передай это Кустуру от меня.
Уши горят. Щеки горят. Не умею я врать! Я Кустура и не встречал со вчерашнего. А вру: спорили… И кому вру? Родному отцу!
- Ага, передам. Хорошо, друг про друга - не всё. Если младшие про старших, и не полезно. А просто друг друга? Друг дружку в семье все знать должны?
Это я хитро придумал. Сейчас сбоку зайду.
- Да, - кивает отец. - На то и семья.
- Я тоже Кустуру сказал: семья, мол. А он спорит! Мало ли, спорит! Вот, допустим, был бы у меня старший брат, да уехал далеко…
Отец молчит. Слушает.
- Он, значит, уехал, а родители мне не сказали! В смысле, не мне, а Кустуру. И не знаю я, в смысле, Кустур, о своем родном брате ничегошеньки! Это по обычаю, или как? По закону?!
Отец встал. Встал, не вскочил. А мне почудилось, что вскочил. Аж мурашки по хребту! Точно я голову простудил. Папа чорон на столик поставил, а как по мне, так в угол зашвырнул. Доху соболью свернул, уложил на лавку, а вроде и на пол бросил. Лавка стоит, а будто упала. И в животе у меня ледышка - тает, течет.
- Если по закону, - отец смотрит на меня. Раньше он никогда так не смотрел, словно впервые увидел. - Если по обычаю, то младший должен сидеть на заднице ровно! И не думать, что он умнее всех!
Он нависает надо мной:
- Купить отца решил, щенок? На кривой объехать?! Законы-обычаи, Кустура приплел! За идиота меня держишь?
- Папа, я…
- Молчать! Если по закону, так не твое собачье дело! Если по обычаю, так засунь язык знаешь куда? Семью он вспомнил! Младшие, старшие… Мать до слез довел, мерзавец!
И по уху меня - тресь!
Плохой папа. Плохой папа.
Очень плохой папа.
Встаю. Нависаю над ним. Я большой, он меньше. Я старший? Если большой? В кулаке хрустит. Это Омогой, его шея. Нет, не шея. Откуда в кулаке шея? Это чорон. Зачем я взял папин кубок? Зачем сломал? Кубок маленький, весь в кулак поместился. Обломки колючие. Папа ругаться будет. Я младший. Я виноватый.
Хороший папа. Хороший папа.
Очень хороший.
- Извини, - говорю. - За кубок.
- Ладно, - машет он рукой.
- Я нечаянно. Я не хотел.
- Ерунда. Это к счастью.
- Что к счастью?
- Посуда. Посуда бьется к счастью.
Отец садится на лавку. Забрасывает ноги на перила. Я укутываю ему ноги дохой. Иду на кухню за новым чороном. Приношу, наливаю кумыса. Доверху, с шапкой пены. А что? Обычное дело.
"Обычное дело, сильный," - соглашается мертвый Омогой.
2
Кто рожден - уйдет
Хорошо, что я еще не вырос. Был бы взрослым, пришлось бы на похоронах всё время торчать. Мне папа объяснил, когда успокоился: три дня - три обряда. Первый - от кончины до выноса тела. Второй - погребение. Третий - поминки. Да, еще меры предосторожности от злых духов. Я отца, кажется, и не слышал вовсе, а надо же! - запомнил. Воочию увидал: прихожу я, значит, стою у могилки. Гляжу, как шаман Араман кладет покойнику восемь ребер кобылятины да четыре берестяных лукошка с маслом. Не шагать же бедняге на тот свет впроголодь? Жду, пока могилу бревенчатым срубом обнесут: дом без окон, без дверей! А Омогой из-за плеча берет и спрашивает: "Что, сильный?" От одной мысли об этом становилось зябко, даже на солнцепеке. Заору, небось, при всем улусе, опозорюсь навеки.
Я чувствовал себя виноватым. Ну да, Омогоя убил не я, а Мюльдюн. Ну да, случайно: силу не рассчитал. Ну да, Омогой сам меня бороться вызвал, сам Мюльдюна разозлил. Так вот нудакаешь, разбираешься, и выходит, что я ни при чем.
А всё равно виноватый.
Я ушел со двора в дом. Долгое время бродил по комнатам, натыкаясь на лавки и углы. Больно зашиб колено и обратно во двор вышел.
- Юрюн, - позвал меня кто-то.
За оградой стоял непривычно тихий Кустур.
- Там Сэркен Сэсен приехал.
- Зачем?
- Будет поминальную песнь петь.
- Для Омогоя? Нарочно для этого приехал?
Не верилось. Не та птица Омогой, чтобы ради него сам дедушка Сэркен приезжал. Дедушка живет далеко, в Нижнем мире, на берегу моря Муус-Кудулу. Там вода - огонь, прибой - ледяная шуга, песок - красней крови. А дедушка живет, сидит, пишет: пером орла на плитах гранита. И вот, понимаешь, все бросил, бежит бегом Омогоя воспевать!
- Не знаю, - смутился Кустур. На шаг отступил. - Зачем-то, наверное, приехал.
- Ты чего пятишься?
- А ты чего злишься?
- Я?
- Ты! Вон как раздулся!
- И не злюсь я ничего…
- Оно и видно! Дашь по шее, и лежать мне рядом с Омогоем!
- Я тебе? Дурак ты, Кустур!
- Дурак, да живой! Пойду я лучше дедушку Сэркена слушать. Зачем бы он ни приехал, а у нас похороны. Отчего бы и не спеть?
Он почесал нос и подобрел:
- Так ты идешь?
Поминать Омогоя должны завтра. А песню - сегодня? Впрочем, дедушке Сэркену виднее. Поминальные песни слушать можно кому угодно, даже детям. Пойти? Не пойти? Останусь, решат, что я и впрямь виноват. Кто прячется, тот и виноват.
- Иду.
По дороге мы с Кустуром молчали. О чем тут говорить? Когда мы пришли, люди уже занимали места на тюсюльгэ, выстраивали полукруг. Точь-в-точь облава на певца! Впереди по центру - старики и старейшины. За ними, густой толпой - взрослые мужчины с женами. За ними - неженатая-незамужняя молодежь и воины. По краям - мы, мальчишки. Девчонки-то больше с семьями, с матерями. А мы - вроде как сами по себе.
Напротив людей улуса, многие из которых расселись прямо на прогретой солнцем земле, лицом на восток устроился Сэркен Сэсен, почетный гость. Ему скамейку принесли, шкурами застлали. Я на дедушку глянул, аж вспотел. Шуба с горностаевой опушкой, шапка соболья с тремя хвостами; штаны с меховыми набедренниками… Это в летнюю-то жару! Мой отец снизу мерзнет, а Сэркен, должно быть, весь целиком. Впрочем, выглядел он еще вполне крепким, сидел прямо, не горбился. Борода седая, лицо морщинами иссечено, будто утес трещинами, а взгляд цепкий, острый, молодой.
У ног дедушки устроился Толбон со своим хомусом - подыгрывать сказителю, когда тот петь станет. Я приметил, где родня Омогоя собралась, и потащил Кустура на другой край. Не могу я его родным в глаза смотреть! Не могу, и всё. Кустур не возражал. Мы как раз успели сесть между Чагылом и Никусом, когда Сэркен Сэсен встал со скамейки, и упала тишина.
Дедушка выпрямился и застыл. Никакой он нам не дедушка, ни мне, ни Кустуру, ни даже папе. А вот так стоит, и кажется, что дедушка он всем-всем, сколько ни собралось. Все три мира поставь на ладошку - чья ладошка? Дедушки Сэркена! Мне и впрямь почудилось, что он каменный. Порыв ветра налетел - даже полы шубы не колыхнулись. Одни глаза на лице живут, каждому в душу заглядывают.