3
Меньше глаз, меньше слез
- Иди за мной, - велел Мюльдюн. - Всё, пора.
И вот тут я испугался по-настоящему.
- Вещи, - сказал я. - Мои вещи.
- Что твои вещи?
- Надо собраться в дорогу.
Он пнул ногой тючок, стоявший у дверей:
- Не надо. Мать уже собрала.
- Еда? - предположил я. - Припасы?
- Ты голоден?
- В дорогу, с собой.
- Прокормлю, - отрезал Мюльдюн.
- Попрощаться?
Я цеплялся за соломинку. Никогда бы не подумал, что так испугаюсь отъезда в Кузню. Ждал, ждал, и вот на тебе! Стыдись, боотур!
- С родителями? - он пожал плечами. - Ни к чему.
И правда, ни к чему. Отец наверняка знает. Мать начнет плакать.
- Время тянешь? - напрямик спросил Мюльдюн.
- Похороны, - кровь бросилась мне в лицо. - Весь улус хоронит Омогоя. Они там, за березовой рощей.
- Ну и славно. Меньше глаз, меньше слез.
Он еще раз пожал плечами и добавил:
- Пока вернутся, мы уже будем далеко.
- Плохая примета.
Он молчал. Ждал, пока я справлюсь со страхом. Стоял, сдвинув брови, глядел на меня сверху вниз - сильный, огромный, хмурый. Честно говоря, я не помню, чтобы Мюльдюн-бёгё улыбался. Мой старший брат оделся по-летнему, но с прицелом на слабые холода: сапоги из стриженого оленьего камуса, расшитые по верху крупным бисером, чулки из волчьего меха, прикрепленные к кольцам на кожаных штанах, кафтан до колен - на кафтан пошла кожа жеребят светлой масти; круглая шапка с оторочкой. Знаете, почему я с сапог начал? Это он на меня глядел сверху вниз. А я-то на него - снизу вверх.
Презирает, думал я. И правильно.
Я еще не умел читать лица, взгляды, жесты. Он завидовал мне, Мюльдюн-силач. Но не так, как завидовал мертвый Омогой - добрая зависть, родная, белая. У нее много имен - радость, что мне повезло, сожаление, что ему не повезло. У Мюльдюна не было старшего брата. Только сестра, а с сестры много ли боотурской пользы? Его в Кузню отвозил Ала Дяргыстай, сторож воинской заставы, охраняющей путь с земли на небеса. Особым распоряжением моего владычного тезки Юрюна Ар-тойона, которого ослушаться нельзя, Дяргыстая отпустили для этого со службы - великая честь! И великая опасность - полезет враг на небо, кто его будет трехзубой острогой вниз спихивать? Ничего, обошлось. Мюльдюн гордился, ценил вышнюю заботу, а всё равно - и герой Ала Дяргыстай, и боец, и молодец, а чужой, не брат.
Каждый завидует тому, в чем ему отказано.
- Плохая примета, - повторил я. - Уезжать на похоронах?
Мюльдюн отвернулся, подхватил тючок:
- Иди за мной. Хватит болтать.
Снаружи шел слепой дождь. Жарынь, солнце, а он моросит. Улус точно вымер, все ушли прощаться с Омогоем. Лишь собаки лениво бродили меж юрт, перебрехивались. Оружие, вспомнил я. Доспех, шлем, щит. Мне в Кузне подберут оружие. И вдруг как плетью обожгло: а Мюльдюн? Он почему без оружия?! Только ножик на поясе: маленький, кривенький. Мы в такую дорогу отправляемся, адьяраи, небось, за каждой кочкой сидят, а он безоружный, бездоспешный! Хоть бы лук взял, что ли, стрелы…
Сбегать, взять свой? Хороший, охотничий?!
"А ты вообще видел брата при оружии? - спросил я себя. - В доспехе? Хоть один-разъединственный разик?" И признался: нет, никогда. Дома тоже ничего не хранится. Панцирь, шлем, боевая колотушка; меч - короткий хотокон или длинный батас… Странно, раньше я об этом не задумывался, а сейчас вот приспичило.
Где оружие твое, Мюльдюн-бёгё?
Он поднял руку к небу, словно собирался выхватить меч из проплывающего мимо облака. Рукав сполз до локтя, я увидел предплечье, густо перевитое жилами. Казалось, Мюльдюн тащит что-то с Верхних небес на наши, а оно упирается.
- Сейчас, - пробормотал он. - Вот, уже…
Залаяли собаки. Поджав хвосты, они пятились в укромные места. У меня заныли зубы, как от ледяной воды. Между лопатками свербило. Почесать? Я стеснялся и терпел. Все шло иначе, чем я ожидал: готовился, готовился - и раз, едем в Кузню, а я не готов. Ну ни капельки не готов! Верно говорил Кустур: такую голову, как у меня, только в шлем колотушкой забивать!
- Давай, давай, - бурчал Мюльдюн.
Он ухватился левой рукой за запястье правой. Встал прочнее, прижал подбородок к груди. По виску на щеку сползла крупная капля пота. Вторая. Пятая. Капли превратились в ручеек. Я поймал себя на том, что напрягаю плечи и спину - сильно, до боли. Вряд ли Мюльдюну была какая-то помощь от моих бессмысленных стараний, но расслабиться не получалось.
- Ну что ты ерепенишься?
Облако. Сизое по краям, а сбоку - алый гребешок. Он снижалось, двигаясь по крутой спирали. Гребешок подмигивал, то угасая, то разгораясь вновь. Солнце играло с облаком, убирая луч и возвращая обратно, щекоча пушистый завиток.
- Это кто? - глупо спросил я. - Это что?
Облако опустилось перед домом.
- Облако, - разъяснил Мюльдюн. - Сейчас полетим.
- В Кузню?
- Для начала на землю, в Средний мир. Ты туда пешком собрался?
- Пешком долго. Я думал, мы на конях…
- Гусь думал, - сказал Мюльдюн. - Съели гуся.
И убрел в облако, нимало не интересуясь, иду я за ним или нет.
4
Я бы не плакал!
Представляете ком лебяжьего пуха? Большущий, высотой с муравейник? Вот он лежит, а может, стоит внутри облака, и кишит малюсенькими пушинками, словно белыми муравьями. И вы плюхаетесь на него задом - да-да, задом на муравейник, и смейтесь, сколько угодно! Вы плюхаетесь, а он под вами проседает, уминается, и вы уже сидите на лавке со спинкой и подзатыльником. Ну хорошо, подголовником. Не знаю, как у вас, а у меня эта штука затылок подпирала.
- Есть хочешь? - спросил Мюльдюн.
- Ага.
Вокруг клубилось, бурлило квашеное молоко. В него добавили сыворотку перекисшей сметаны, а в придачу сыпанули творожка - сушеного, остренького. Ну да, и бычьих сухожилий набросали. Будущий кумыс, папина радость, бродил, пенился, а кумысодел-невидимка всё трудился, перемешивал облако мутовкой. Я принюхался. Сказать по правде, не люблю запах кумыса. Нет, пахло летним лугом. Еще чуть-чуть - грозой, когда она на подходе.
Ну и хорошо.
- А когда мы полетим?
- Мы уже летим.
Я протянул руку. Пальцы коснулись зыбкой преграды, похожей на стену из взбитых сливок. Еле слышный треск, слабый укол - так бывает, когда гладишь взъерошенную собаку - и в гуще сливок открылась полынья: круглое окошечко. Я попробовал всунуть руку дальше, прямо в окно, но пальцы вязли, не проходили. Окошко выталкивало меня, разрешая только смотреть. Я ткнулся в него носом, ожидая треска и укола. Нос увяз, как и пальцы, треска я не дождался. Зато стали видны другие облака. Они плыли далеко под нашим - табуны, стада кудрявых облаков.
"Может, и в них кто-нибудь сидит, - предположил я. - А что? Обычное дело. Сидит, задрал голову, открыл окно в потолке. Смотрит на нас, думает, что наше облако - просто так. Вот ведь дурачок!"
- Это мое облако, - сказал я вслух.
- Почему? - удивился Мюльдюн. - Это мое облако.
Мне даже показалось, что он чуть-чуть расширился. Злится, что ли?
- Белое, - объяснил я. - Все кругом белое. Я - Юрюн Уолан, племянник Юрюна Ар-Тойона. Белый Юноша, племянник Белого Владыки. Все, что белое - мое.
И добавил на всякий случай:
- Шутка. Мюльдюн, это я шучу.
- Ешь, - ответил Мюльдюн-бёгё. - Вот.
И поставил передо мной миску. Шуток он и раньше не понимал.
- Спасибо.
Над миской курился легкий парок. Пахло жирным, вкусным. Я не заметил камелька, где Мюльдюн мог бы разогреть еду. С другой стороны, много ли я тут заметил?
- Вот, - повторил Мюльдюн.
Я взял у него стопку лепешек. Мои любимые, из корней сусака. Наверное, мама в дорогу дала, чтоб мы хорошо кушали. Я - потому что расту, Мюльдюн - потому что очень уж вырос. Громилой, сказал бы дедушка Серкен. Отломив край лепешки, я обмакнул его в миску. Ум-м-м! Пальчики оближешь! С детства люблю жеребячий костный мозг. На кухню приносили лучшие кости, оставшиеся от трапез, слуга Элляй колол их мелко-мелко, чуть ли не в пыль, и мама варила этот съедобный порох - долго, очень долго, а потом квасила для лучшего запаха и замораживала кусками. Я обожал грызть эти куски, когда они слегка отогревались, а еще лучше, с горячим брусничным отваром. Они таяли во рту: вкуснотища! Но и так ничего, похлебать из миски.
- Ты будешь? - спохватился я.
Есть первым при старшем брате - не по обычаю.
- Я сыт, - Мюльдюн сел, скрестил ноги. Делать себе пуховую лавку он не захотел. И окошко не провертел. Должно быть, насмотрелся вдосталь. - Давай, наворачивай.
В его устах это прозвучало самой отъявленной братней лаской, какая есть на свете.