- Неважно. Теперь уже неважно. Но и вы - вы тоже.
Юлька вдруг дернулась, вскочила, - боже, до чего неуместны были сейчас ее платье и эти туфельки со сверкающими пряжками! - уткнулась носом в Ашота и заплакала, совсем по-девчоночьи, всхлипывая и хлюпая носом, и от этого Ганшину внезапно стало легче.
- Ашот, - бормотала Юлька, - вы же психолог, Ашот, как же вы… Ведь он же… Сломанный он был. А вы… Вы его должны были на Землю. Давно уже на Землю. А теперь…
Потом она кое-как успокоилась, выпила какое-то зелье, которое подсунул ей врач со старт-спутника, и Ганшин уложил ее в сетку в каюте, и она так и заснула в этом своем платье с высоким стоячим воротником.
Им пришлось задержаться на "Арабелле" еще на два дня, потому что назавтра прибыл с Земли старший инспектор космического отдела Интерпола, до безумия вежливый и обходительный, не то индиец, не то непалец, по имени Рахия Бадхидарма, присланный потому, что умер Йензен, как показало вскрытие, от асфиксии, в то время как баллон был цел и запас кислорода в нем был полным. Ганшин давал показания, потом повторял их уже на Земле и лишь много позже узнал, что все дело было в манометре: крошечный микрометеорит, силы которого едва-едва хватило на то, чтобы пробить стенку манометра и заклинить собой канал, этот микрометеорит убил Йензена, потому что манометр показывал ноль при полном баллоне, а Йензен оказался не в состоянии не поверить прибору - безгрешному регистратору второй природы. И случай этот теперь войдет во все учебники космопсихологии и космомедицины, где появится какой-нибудь "синдром Йензена" или что-нибудь в этом роде.
До самого возвращения на Землю все разговоры Ганшина с Юлькой ограничивались самыми необходимыми бытовыми фразами. И только уже в корабле (со старт-спутника на Землю их прихватил рейсовый лунник) Юлька вдруг заговорила.
Они сидели в креслах, в самом конце салона; далеко впереди, над рядами голов на световом табло горели слова: "Внимание! Пассажиров просят пристегнуть ремни", а ниже выскакивали цифры, показывавшие время, оставшееся до начала посадки: "17:10", "17:09", "17:08"… Юлькин голос был тих, но каждое слово она выговаривала своим цыганским контральто, так не вязавшимся со всем ее обликом инженю, отчетливо и точно:
- У одного из древних народов, африканских народов, не то в Великом Бенине, не то в Великом Бушонго среди пантеона богов, обычного пантеона, в котором были боги войны, судьбы, любви, был еще один, особо почитаемый - бог Ненастоящего. Каждому, кто поклонялся ему, он давал все. Только - ненастоящее. Но кто может всегда отличать настоящее от ненастоящего? Это был великий бог. И страшный бог. Ему ставили идолов - вытесанные из черного базальта огромные истуканы, в глаза которым вставляли агаты. Идолы смотрели на запад, и заходящее солнце кровавило их черные руки и лица и багровыми огнями полыхало в глазах. Он давал все, этот бог. Только попроси. Но он и брал. Брал жизнь. Настоящую.
Ганшин хотел спросить что-то, но промолчал. Молчала и Юлька - уже до самого Мурзука. Молчала так же, как теперь молчала Ора. Ганшин в упор смотрел на нее, потому что теперь он сказал все, что мог, и было непонятно, что же делать дальше.
- Спасибо, - сказала наконец Ора.
"Все-таки она его добила…" Кого имела в виду Юлька? Вторую природу? Веру в нее? Ору?
Ору. Ганшин понял это вдруг не умом, а интуицией, которой поверил сразу и до конца. Вот сидит она и молчит, женщина, которой так нужно было узнать, как умер человек, брошенный ею четыре года назад. Она узнала. И теперь спокойна, потому что знает, потому что все ясно, потому что… Ганшин не додумал до конца. На миг почудилось ему, что это она, Ора, стоит лицом к закату, и последние солнечные лучи кровавят ее узкие пальцы и багрово отблескивают в почему-то не карих, а черных глазах.
- Еще раз спасибо. - Ора задумчиво крутила в пальцах пустой фужер. - И простите, я отняла у вас столько времени…
По тону, по взгляду Ганшин понял, что перестал существовать для нее.
Он встал.
- Пустяки. Прощайте, Ора.
Он плечом прорвал тонкую водяную пленку и пошел через зал, снова погруженный в полумрак и наполненный танцующими парами. Только танцевали сейчас что-то быстрое. Он шел, лавируя между людьми, стряхивая на ходу брызги, орденской перевязью осевшие на пиджаке, а там, позади, оставалась женщина, хрупкая и сильная, влекущая и убивающая. "Все-таки она его добила…" Ненастоящая женщина с ненастоящей любовью. Женщина, с которой можно умереть от одиночества.
Ганшин вышел в холл. Здесь было светло и прохладно. Он похлопал себя по карманам, потом подошел к стоявшему у стены автомату, сунул в прорезь кредитный жетон и, подождав секунду, вынул из лотка пачку в хрустящей обертке. На ней был изображен череп с дымящейся сигаретой в зубах. Почти Веселый Роджер. Антиреклама. Ганшин хмыкнул, распечатал пачку и закурил.
На улице было уже темно. Ганшин с минуту постоял на ступеньках, потом зашагал по извивающейся дорожке, выложенной белыми квадратными плитами. По сторонам матово отблескивали корой в свете повисших над шоссе "сириусов" березы. Ганшин остановился и приложил ладонь к стволу. Кора была нежная, чуть бархатистая и прохладная. Настоящая.
Ганшин вспомнил руки Оры, руки, двигавшиеся с таким нечеловеческим совершенством, каким мог бы обладать робот или ангел; ее лицо, напряженно-внимательное и такое чужое… Что же надо сделать с человеком, чтобы он перестал верить даже себе? Бог Ненастоящего… И в Приземелье нашел он своего должника. Ганшин бросил окурок и растер его подошвой. Метафизика! Юлькины бредни.
Хватит! Задел он эти чужие судьбы - и будет. Незачем копаться в них. Все равно никогда и никто не узнает, что же получил - пусть ненастоящее - от этой женщины Йензен и за что он заплатил такой ценой. Или - вернуться?
У самого выхода на шоссе стояла телефонная будка - плексигласовый колпак на трубчатых стойках, похожий на пузырек паука-серебрянки. Ганшин нырнул в этот пузырек, набрал номер. Ему долго не отвечали. Он насчитал восемь, девять, десять гудков… Потом трубку сняли.
- Слушаю.
Ганшин молчал.
- Алло! - Потом требовательнее: - Алло! Ну говорите же!
Ганшин подождал еще секунду, потом повесил трубку. Что он мог сказать сейчас Юльке?
Ганшин вышел из будки и медленно, а потом все быстрее и быстрее зашагал по шоссе к городу. Он убегал, зная, что прав, что так и надо, и зная, что никогда не простит себе этого бегства, убегал, гоня перед собой то исчезавшую, то выраставшую чуть ли не до бесконечности тень.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
МАЙСКИЙ ДЕНЬ
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою
А.Блок.
1
В это майское утро все было прекрасно: и море, очень синее и очень спокойное, такое спокойное, что кипящие кильватерные струи из-под раздвоенной кормы "Руслана" уходили, казалось, в бесконечность, тая где-то у самого горизонта; и небо, очень синее и очень прозрачное, с удивительно уютными и ручными кучевыми облачками, томно нежившимися на солнце. От палубы пахло совсем по-домашнему, как от пола в той допотопной бревенчатой хоромине в Увалихе, где Аракелов отдыхал прошлым летом. Каждое утро хозяйка, баба Дуся, болтливым колобком катавшаяся по дому, мыла некрашеный, отполированный годами и шагами пол, надраивала его голиком, и вокруг распространялся аромат дерева, солнца и воды… Собственно, почему солнца? И почему воды? На этот вопрос Аракелов ответить не мог. Ему так казалось - и все тут. Этот запах будил его, он еще несколько минут лежал, вслушиваясь в мерное шарканье голика и невнятное пение-бормотание бабы Дуси, и его наполняло чувство полного и отрешенного отдыха.
Так оно было и сейчас. Свои шестьсот часов он отработал. Теперь можно позволить себе роскошь поваляться в шезлонге в тени "Марты", глядя, как сливаются и тают вдали пенные полоски, говорливо рвущиеся из-под кормы; можно почувствовать себя на борту "Руслана" просто пассажиром, этаким пресыщенным туристиком, совершающим очаровательный круиз "Из зимы в лето". Шестьсот часов - по шестьдесят на каждой из десяти глубоководных станций программы - дают на это право. Жаль только, кейфовать ему недолго: завтра "Руслан" зайдет на Гайотиду-Вест, а оттуда на перекладных - сперва дирижаблем "Транспасифика" до Владивостока, потом самолетом - Аракелов за три дня доберется домой. А там и до отпуска рукой подать…
Эх! Аракелов с удовольствием потянулся, заложил руки за голову и стал смотреть, как резвится в полукабельтове от борта "Руслана" небольшая - голов десять-двенадцать - стайка дельфинов-гринд. Здоровенные зверюги чуть ли не в тонну весом вылетали из воды, с легкостью заправских балерин совершали этакий "душой исполненный полет" и гладко, почти без брызг возвращались в море. Это выглядело так противоестественно, что невольно захватывало дух.
Через полчаса Аракелову пришлось все же встать и вслед за неумолимо сокращавшейся тенью передвинуть шезлонг метра на два в сторону, под самый бок "Марты". Аракелов похлопал рукой по прохладному металлу ее борта: "Лежи, лежи, чудовище, мы с тобой славно поработали. Только тебе еще маяться и маяться, а я уже все. Впрочем, тебе-то что, ты железная… Это про нас только говорят, что мы железные. А на самом деле мы вовсе не железные. Мы черт знает насколько не железные. Не то что ты! А пока отдыхай… Сколько ж тебе отдыхать? Дня два, пожалуй. Помнится, следующа станция милях в пятидесяти севернее Караури. Точно, два дня. Значит, когда ты пойдешь туда, вниз, я буду спокойненько перекусывать где-нибудь в буфете…"