Письмо
"Костя! Простите меня! Я не поеду с вами. Почему? Я всю ночь не спала и думала об этом. Куда вы хотели везти меня? Под Тамбов. В какую-то деревню. А что я там буду делать? Я учиться хочу. В Москве. А от Тамбова до Москвы ненамного ближе, чем от Хлыни. И еще: где бы мы стали жить? Вы рассказывали, что у ваших родителей есть домик и что мы будем жить в нем вместе с вашими мамой и папой. Но сможем ли мы жить с ними? Не обременим ли мы их? И сойдусь ли я характером с вашей мамой? А если не сойдусь, тогда что, куда деваться мне, куда ехать? И еще… Может быть, я неправильно поступаю, что пишу об этом. Но я не могу поверить. И мне кажется - это сон. Но я помню - это явь, и оттого мне иногда кажется, что я схожу с ума. Ваши крылья… Зачем они? Нужны ли они вам? Вы говорили, что судьба дала вам их для подвигов и свершений. Вы очень хорошо говорили, и в то время я так и думала - для подвигов и свершений. Но потом, придя домой, я очнулась. Какие подвиги? Какие свершения? Какие крылья? Для чего? Значит, вы ненормальный, Костенька. У нормальных людей нету крыльев. Они ходят. А вы летали. Простите меня, но я скажу честно: я не хочу, чтобы у моего мужа были крылья. Это хорошо только в сказках и фантастических повестях. А в жизни? Я не представляю, что будет, когда все узнают об этом. На вас будут показывать пальцем. Про вас будут говорить. Вас будут рассматривать, как рассматривают зверей в зоопарке. Вас, может быть, даже возьмут на обследование и посадят в какой-нибудь аквариум, чтобы проделывать над вами опыты. И еще. Костя… Может быть, это жестоко. Но я не могу не сказать и об этом. Ведь у наших детей тоже могут быть крылья. И их тоже посадят в аквариум… Я заплакала, когда представила это. Моего мальчика или девочку посадят в аквариум и будут изучать… Нет, Костя, нет, я не хочу этого. Простите меня, но я не поеду с вами. Прощайте. Соня".
Вот, дядюшка, что прочитал я в полумраке при свете догорающей зари, прочитал и заплакал. Бог мой! Что творится со мною? Зачем же я спасся, падая на камни? Зачем научился летать? Уж лучше б разбился я, лучше бы похоронили мой прах, лучше бы не было меня на земле, чем получать такие письма от любимой. Я стоял посреди школьного двора, качаясь, словно пьяный, и никак не мог прийти в себя. Голова моя вмиг разболелась, будто разожгли в ней костер рогатые черти, будто хотели выжечь мой разум хвастливым пламенем. Я думал: что ж делать мне дальше, как быть, как жить? И хотелось мне, дядюшка, взлететь высоко в небо и, сложив крылья, рухнуть оттуда камнем. Зачем жить, если нельзя быть счастливым? Глупо все, глупо и бессмысленно. И несколько раз я расправлял крылья, собираясь сделать задуманное. Но что-то останавливало меня, какая-то робкая надежда, какая-то тихая вера. И наконец, решив, что в любой миг будет не поздно совершить это, я взял рюкзак и зашагал домой. Я шел центральной улицей, по которой гуляли под фонарями, дыша озонированным воздухом, хлыновцы. Я видел и не видел их, я шел домой, подчиняясь инстинкту, хотя и сам не понимал, куда иду. Наконец очутился я дома, в своей половине, перед своим диваном, с которым и не надеялся уже свидеться. Как был, в мокром костюме, в грязных ботинках я завалился на него и, глядя в темный потолок, все думал и думал. Я не смогу пересказать вам тех мыслей. Они были, как вспышки, как бред, как десятки разных причудливых кадров, склеенных в одну ленту. А может, я и вправду сходил с ума и сошел бы, если бы не возникал у меня перед глазами время от времени образ Сонечки, если бы не всходило в памяти моей, как красное солнышко, ее лицо. Сонечка, милая, это не вы писали, это кто-то надоумил вас, кто-то внушил вам столь жестокие мысли, вы так не думаете, вы добрее, вы способны понять, вы способны любить меня, это бес вселился в вашу милую головку, завтра же вы будете тужить о написанном, завтра же… Так утешал я себя, дядюшка, и, как все влюбленные, не мог поверить в разлуку с милой, и, хотя в письме стояло "прощай", думал: надо еще раз поговорить с Сонечкой, сегодня же, сейчас, не медля ни минуты, поговорить, иначе я сойду с ума. И наконец, не выдержав, я поднялся с дивана и вышел из дому.

Зигзаг судьбы
Шагая по темной улице, я суетливо размышлял, как вызвать Сонечку. Я думал: может, не спит моя милая, и тогда, кинув камешком в стекло, я вызову ее, а если спит, то я и на крайность могу решиться - взлечу и через окошко к любимой проникну. Конечно, поступить так было бы риском, но, я надеюсь, вы понимаете мое состояние - я находился в полубреду тогда. Я шел по темным улицам, под искрящимися звездами. Грозы как не бывало, тишина и божья благодать. Мне бы ликовать, мне бы взлететь да покружиться над Хлынью в бархатной мгле, мне бы не ходить никуда - разве мало для счастья того уже, что ты живешь? Ан нет, дядюшка, мало, оказывается. И понимая, как чýдно хороша ночь, я все же не замечал ее, все же шагал и шагал по дороге, неотвратимо приближаясь к Сонечкиному дому. Наконец повернул я за угол и, вглядевшись сквозь листву в хоромы Антония Петровича, возликовал от радости: я увидел светящееся на втором этаже Сонечкино окно, то самое, из которого являлась моя милая недавним утром, когда беседовала с солнышком, когда радовалась жизни, когда песенку готова была петь на весь белый свет. Не спит, не спит моя девочка, тоже, наверное, переживает, тоже, наверное, в полубреду, тужит уже, быть может, что послала это письмо, губы кусает в кровь, пальцы выламывает. Ничего, не плачь, моя милая, я уже рядом, я иду к тебе… Подходя к дому, я рассмотрел, что окно открыто. "Вот и чудесно, - порадовался я, - сейчас брошу камешек, Сонечка и выглянет…" Однако, остановившись около калитки, я засомневался. Нет, не надо этого делать. Что-то другое придумывать нужно. Пробраться, войти во двор и как-нибудь подняться в мансарду. А Рэм? А Сэм? Да они сожрут меня, да они такой гвалт поднимут, что чертям тошно станет. Значит, одно остается - лететь! Ну!.. Я взмахнул крыльями и, словно молодой голубь, без всяких усилий взмыл ввысь. Дом мгновенно оказался подо мной. Я сделал пару кругов, прицеливаясь, как лучше пробраться к Сонечке. В доме не светилось больше ни одно окно, и это успокоило. Значит, там спят. Вот и хорошо, вот и славненько, думал я, кувыркаясь в воздухе разыгравшейся птицей, но как же влететь мне к девочке, нельзя же сразу, напугаю я ее. Нет, надо как-то постепенно, надо как-то предупредить любимую. Тогда, снизившись, я сбавил скорость и, порхая, словно бабочка, стал изучать стену около окна, отыскивая, за что бы зацепиться, чтобы, усевшись там, позвать Сонечку. Наконец разглядел я при свете луны совсем рядом с окном рогатину от снятой водосточной трубы, а чуть выше - еще одну. Тогда, подлетев к мансарде, я оперся ногами о нижнюю рогатину, руками же взялся за верхнюю и весьма удобно устроился в полуметре от тюлевой занавески. Потом, переведя дух, хотел уже было позвать Сонечку, но тут мужской голос раздался изнутри:
- Нет, нет, это не выход… - Я без труда узнал Антония Петровича, - Надо придумывать что-то более радикальное…
Я обомлел от неожиданности и едва не грохнулся наземь, но все же сумел удержаться. Однако тело мое наклонилось, и, балансируя на грани падения, я, сам того не желая, заглянул в комнату Сонечки и увидел…
Двенадцать мужчин за дымовой завесой
Я увидел комнату, полную табачного дыма, и в дыму, как в тумане, неких людей, которых не сразу узнал. Мне понадобилось несколько минут, чтобы глаза мои смогли разглядеть все в подробностях. Вначале узрел я стол, на котором, как знак беды, стояла пепельница, полная окурков. Раскрытый почтовый конверт с торчащим наружу листом бумаги лежал рядом. Один из присутствующих нервно расхаживал по мансарде взад-вперед. Присмотревшись, узнал я в нем Любопытнова. Разгуливая по комнате, Юрочка то и дело подходил к столу, хватал письмо и, мгновенно вчитавшись в него, тут же бросал обратно. Что это было за письмо, не ведаю, дядюшка, но по всему было видно, что содержание оного не радовало завхоза.
Через некоторое время, привыкнув к дыму, я рассмотрел всю компанию. У белой печи на полу громоздился, как глыба, управляющий хлыновского банка Быгаев. За дальним концом стола разглядел я Ашота Араратовича Казбека, снабженца из детдома. Обхватив рыжую голову волосатыми ручищами, словно пробовал дыню на спелость, он отчаянно тупо уставился в скатерть. За печью у шкафа - я едва заметил - прятался директор элеватора Бухтин, маленький и тревожный, словно кузнечик. Огромными глазами поглядывал он то на одного, то на другого брата своего по клану и готов был, казалось, в любой миг выпрыгнуть в окно. Короче, здесь были те, кто совсем недавно поднимал хмельные бокалы за здравие Союза деловых людей. Вот только Антония Петровича сначала я не обнаружил в комнате, но после, вглядевшись в сизый чад, рассмотрел и его. Он стоял у двери, закрыв лицо ладонями, скорбный, будто принц датский после свидания с Призраком.
- Нет, нет, это не выход, - опять заговорил Антоний Петрович, когда я взглянул на него, - надо придумывать что-то более радикальное…
Он отодвинул ладони от лица, и я увидел, что сановная голова его перевязана по-пиратски белым бинтом, скрывающим от мира левое око. Правый же глаз Сонечкиного папы печально воззрился на окружающих. Долго и пристально смотрел Антоний Петрович на них, но, так и не дождавшись ответа, снова закрыл лицо ладонями.
Тревога висела в воздухе и была гуще, чем папиросный чад.