И это, по-вашему, жизнь? Нет, надо бежать отсюда куда-нибудь на окраину, где нет такой яростной борьбы за место, да и вся обстановка менее враждебна. Там почти такие же пустынные улицы и проспекты, какие в прежние времена были в центре города, если, конечно, верить тому, что говорят старые люди. Но места эти далеко, и что-то они не очень привлекательны. И вообще, какой толк от машины, если держать ее приходится где-то у черта на рогах? А что я буду делать с ней вечером?
Вечерами, когда наступает темнота, автомобилям, уставшим, как и мы, тоже нужен свой дом.
Но гаражи забиты до отказа. Их владельцы, еще несколько лет тому назад бывшие такими скромными и любезными, что мы могли обращаться с ними как с ровней, теперь стали важными персонами, к ним и не подступишься. Хорошо, если удается переговорить с их бухгалтерами, с секретарями или другими подручными, но и они уже не те услужливые молодые люди, какими были прежде. Без улыбки, надменно выслушивают они наши униженные мольбы. "Видите ли, - говорят они, - у нас теперь предварительная запись. А в списке перед вами еще инженер Дзолито - он президент Ф.Л.А.М., затем профессор Сифонета, граф Эль Мотеро, баронесса Спики". Все эти солидные имена миллиардеров, представителей аристократии, знаменитых хирургов, крупных землевладельцев и великих певцов перечисляют для того, чтобы произвести на вас впечатление. Да и вообще, даже если мне этого не говорят, я сам знаю, что старенькие машины, да еще такие delabrees (потрепанные (франц.)), как моя, здесь не очень желанные гости: само их присутствие как бы наносит урон престижу "фирмы". Вы никогда не замечали, какая кислая, какая презрительная гримаса появляется на физиономии привратника Гранд-Отеля, когда его порог переступает какой-нибудь замухрышка?
Итак, прочь отсюда - мимо пригородов, через поля и пустоши, все дальше и дальше. Я с яростью жму на педаль акселератора. Постепенно вокруг становится все просторнее, места пошли незнакомые.
Вот потянулись сжатые поля, а вот уже и саванна началась, а за ней - пустыня; дорога теряется в бесконечном однообразии песков.
Стоп. Я озираюсь по сторонам: ни людей, ни строений, вообще никаких признаков жизни.
Наконец-то я один. И - тишина.
Глушу мотор, выхожу из машины, захлопываю дверцу. "Прощай, - говорю я ей, - ты была славной машинкой, что правда, то правда; пожалуй, я тебя даже любил. Прости, что бросаю тебя здесь, но попробуй оставь тебя где-нибудь на улице: рано или поздно меня разыщут и замучают всякими повестками и штрафами. Ты уже старенькая и, извини за откровенность, некрасивая, никому ты теперь не нужна".
Она не отвечает. Я иду и думаю: "Что она будет делать ночью? А вдруг придут гиены и сожрут ее?"
Уже смеркается. Потерян целый рабочий день. Может быть, меня уже уволили. До чего же я устал!
Зато теперь я свободен. Наконец-то свободен!
Я пускаюсь вприпрыжку, в теле необыкновенная легкость, ноги сами выделывают какие-то замысловатые па. Ура! Оглядываюсь: вдали виднеется моя малолитражка - крошечная, этакая букашечка, дремлющая на голом лоне пустыни. Но что там за человек рядом с ней? Высокого роста, усатый и, если не ошибаюсь, в фуражке, похожей на военную. Он знаками выражает мне свой протест и что-то кричит, кричит. Ну нет, с меня хватит! Я бегу, я подпрыгиваю, я скачу на немолодых своих ногах, притопываю и чувствую себя легким, как пушинка. Крики проклятого сторожа постепенно затихают вдали.
Ночная баталия на Венецианской Биеннале
Обосновавшийся навечно в Елисейских полях старый художник Арденте Престинари сообщил однажды друзьям о своем намерении посетить Венецианскую Биеннале, где спустя два года после его смерти ему посвятили целый зал.
Друзья пытались его отговорить: "Да брось, пожалуйста, Ардуччо! (так всегда ласково называли художника при жизни.) Всякий раз, когда кто-нибудь из нас отправляется туда, вниз, его ждут одни огорчения. Выбрось это из головы, оставайся с нами. Свои картины ты и без них знаешь и можешь быть уверен, что для выставки, как водится, отобрали самое худшее, и потом, если ты нас покинешь, кто будет вечером четвертым за карточным столом?"
"Да я быстренько", - уперся художник и кинулся вниз - туда, где обретаются живые люди и где устраивают выставки произведений изобразительного искусства.
Прибыть на место и среди сотен залов отыскать свой было делом нескольких секунд.
Tо, что он там увидел, его вполне удовлетворило: ему отвели просторный зал, расположенный так, что через него проходил основной поток посетителей. На стене выделялись его имя и две даты - рождения и смерти, да и картины для экспозиции были отобраны, надо признать, с большим знанием дела, чем он ожидал. Конечно, теперь, когда он смотрел на них потусторонним взором, так сказать, sub specie aeternitas (Здесь: сквозь призму вечности (лат.)), в глаза бросалось множество изъянов и ошибок, которых при жизни он не замечал. Ему даже захотелось вдруг сбегать за красками и кое-что наспех подправить на месте, но как это сделать? Если даже допустить, что его рисовальные принадлежности где-то сохранились, то поди знай, где именно. И потом, не разразится ли из-за этого скандал?
Был будний день, дело шло к вечеру, посетителей осталось мало. В зал вошел белокурый молодой человек, несомненно иностранец, скорее всего американский турист, и, оглядевшись вокруг с безразличием, которое обиднее любого оскорбления, проследовал дальше.
"Хам! - подумал Престинари. - Тебе только на коровах гарцевать в своих прериях, а не на художественные выставки ходить!"
А вот молодая пара, скорее всего молодожены в свадебном путешествии. Пока она с выдающим туристов равнодушным и скучающим видом обходила зал, он, чем-то заинтересовавшись, остановился перед небольшой ранней работой художника: уголок Монмартра на фоне неизменного Сакре-Кер.
"Образование у парня, конечно, скромное, - отметил про себя Престинари, - и все-таки в чутье ему не откажешь. Эта небольшая по размеру картина - одна из наиболее удачных моих работ. Как видно, на него произвела впечатление необыкновенная мягкость тонов".
Какая там мягкость, какие тона!..
"Иди сюда, радость моя! - окликнул жену молодой человек. - Посмотри-ка… Словно специально для нас".
"Что?"
"Неужели не узнаешь? Три дня тому назад, на Монмартре, - ресторанчик, где мы ели улиток. Ну посмотри же, вот на этом самом углу". И он показал что-то на картине.
"Да-да-да! - воскликнула она, оживившись. - Но должна тебе признаться, что у меня от этих улиток живот заболел".
Глупо смеясь, они ушли.
На смену им явились две синьоры лет пятидесяти с ребенком.
"Престинари, - громко прочитала одна из них. - Уж не родственник ли он тех Престинари, что живут под нами?.. Не вертись, Джандоменико, не трогай ничего руками!" Это одуревший от усталости и скуки ребенок пытался отковырнуть ногтем каплю засохшей краски на картине "Время жатвы".
Художник встрепенулся: в зал вошел адвокат Маттео Долабелла, старый добрый друг, завсегдатай ресторанчика художников, где в свое время так блистал Престинари, а с ним какой-то незнакомый господин.
"О, Престинари! - воскликнул с довольным видом Долабелла. - Слава богу, ему дали отдельный зал. Бедный Ардуччо, какая для него была бы радость, если бы он мог оказаться сегодня здесь!
Наконец-то целый зал отведен одному ему - ему, человеку, который при жизни этого так и не добился!
.. Сколько было страданий! Ты знал его?"
"Лично - нет, - ответил незнакомый господин, - хотя однажды, кажется, я его видел… Симпатичный был человек, правда?"
"Симпатичный? Не то слово. Очаровательный causeur (балагур (франц.)), один из самых тонких и остроумных собеседников, каких я знал… Его язвительные шутки, его парадоксы… Никогда мне не забыть вечеров, проведенных в его компании… Лучшую часть своего таланта, можно сказать, он растрачивал в кругу друзей; да, поболтать он любил… Конечно, в его картинах, как видишь, тоже коечто есть, вернее, было; такая живопись сегодня считается старьем… Бог мой, взгляни на эту зелень, а этот фиолетовый тон… от них же челюсти сводит… Зеленые и сиреневые тона были его слабостью: бедному Ардуччо вечно казалось, что их мало на полотне… Ну, а в результате… Сам видишь".
Покачав головой, он вздохнул и стал листать каталог.
Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть, что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью другого его приятеля - Клаудио Лонио. От каждой второпях прочитанной фразы сжималось сердце: "…выдающаяся индивидуальность… годы пламенной юности в Париже конца Belle Epoque… что принесло ему широкое признание… незабываемый вклад в движение, отличавшееся новыми идеями и смелыми экспериментами, которые… определенное, и притом далеко не последнее место в…".
Тут Долабелла закрыл каталог и направился в следующий зал со словами: "Что за душа человек был!"
Престинари долго - смотрители уже ушли, становилось темно, в опустевших залах все казалось таким удивительно ненужным - созерцал картины, составлявшие его посмертную славу, прекрасно понимая, что больше никогда, действительно никогда не будет ни одной его выставки. Это провал!
Как правы были его друзья там, наверху, в Елисейских полях: не надо было ему сюда возвращаться.