"Какая, к черту, дородная! Водородная, водородная. Последней модели, прах их побери! Это ж надо было - из миллиардов людей, живущих на земле, выбрать нас, прислать ее именно нам, на улицу Сан Джулиано, восемь!"
Когда первое, леденящее душу потрясение немного улеглось, ропот столпившихся на лестнице людей стал более взволнованным и громким. Я уже различал отдельные голоса, сдерживаемые рыдания женщин, проклятья, вздохи. Какой-то мужчина, не старше тридцати лет, безутешно плакал, изо всей силы топая правой ногой о ступеньку. "Это несправедливо! - твердил он. - Я здесь случайно!.. Я проездом!.. Я ни при чем!.. Завтра мне уезжать!.."
Слушать его причитания было невыносимо.
"А я вот завтра, - резко бросил ему синьор лет пятидесяти, если не ошибаюсь, адвокат с девятого этажа, - а я завтра должен был есть жаркое. Понятно? Жаркое! А теперь придется обойтись без него. Так-то!"
Какая-то женщина совсем потеряла голову: схватила меня за руку и стала трясти.
"Вы только посмотрите на них, посмотрите, - говорила она тихо, показывая на двух ребятишек, стоявших с ней рядом. - Посмотрите на моих ангелочков! Как же так можно? Разве бог может допустить такое?"
Я не знал, что ей ответить. Мне было холодно.
Зловещий грохот продолжался. Как видно, им там, с ящиком, удалось основательно продвинуться вперед. Я опять посмотрел вниз. Проклятый предмет попал в конус света от лампочки. Стало видно, что он выкрашен в темно-синий цвет и весь пестрит надписями и наклейками. Чтобы видеть лучше, люди свешивались через перила, рискуя сорваться в пролет. До меня доносились обрывки фраз: "А когда она взорвется? Этой ночью?.. Марио-о-о, Марио-о-о!!! Ты разбудил Марио?.. Джиза, у тебя есть грелка?.. Дети, дети мои!.. Ты ему позвонил? Говорю тебе, позвони! Вот увидишь, он сможет что-нибудь сделать… Это абсурд, дорогой мой синьор, только мы… А кто вам сказал, что только мы? Откуда вы знаете?.. Беппе, Беппе, обними меня, умоляю, обними же меня!.." И молитвы, жалобы, причитания. Одна женщина держала в руке погасшую свечку.
Вдруг по лестнице зазмеилась какая-то весть. Это можно было понять по взволнованным репликам, передававшимся все выше, с этажа на этаж. Весть хорошая, если судить по оживлению, которое сразу же овладевало услышавшими ее людьми. "Что там? Что такое?" - нетерпеливо спрашивали сверху.
Наконец ее отголоски донеслись и до нас, на седьмой этаж. "Там указаны адрес и имя", - сказал ктото. "Как - имя?" - "Да, имя человека, которому предназначается бомба… Бомба-то, оказывается, персональная, понимаешь? Не для всего дома, не для всего дома, а только для одного чело века… не для всего дома!" Люди словно ополоумели от радости, смеялись, обнимались, целовались.
Потом внезапная тревога заглушила восторги. Каждый подумал о себе, все стали с испугом спрашивать о чем-то друг друга, на лестнице поднялся невообразимый галдеж:
"Какая там фамилия? Никак не прочтут…"
"Да нет, прочитали… Какая-то иностранная (все сразу же подумали о докторе Штратце, дантисте с бельэтажа). Хотя нет, итальянская… Как вы говорите? Как, как? Начинается на т… Нет-нет, на Б - как Бергамо… А дальше, дальше? Вторая буква какая? Вы сказали, У? У, как Удине?"
Все смотрели на меня. Никогда не думал, что дикая, животная радость может так исказить человеческие лица. Кто-то не выдержал и разразился смехом, перешедшим в надсадный кашель.
Смеялся старик Меркалли, тот, что занимается распродажей ковров с аукциона. Я все понял. Ящик с заключенным в нем адом предназначался мне; это был личный дар мне, мне одному. Остальные могли считать себя вне опасности.
Что оставалось делать? Я отступил к своей двери. Соседи не сводили с меня глаз. Там, внизу, зловещее поскрипывание огромного ящика, который медленно и осторожно поднимали по лестнице, неожиданно слилось со звуками аккордеона. Я узнал мотив песенки "La vie en rose" (Жизнь в розовом свете (франц.).
Искушения святого Антония
Когда лето уже на исходе, господа дачники поразъехались и самые красивые места опустели (а в окрестных лесах слышны выстрелы охотников и с продуваемых ветром горных перевалов на условный сигнал, - голос кукушки - спускаются первые осенние гости с таинственной ношей за плеча ми), вот тогда, поближе к закату, часов этак в пять-шесть, стягиваются порой огромные кучевые облака - наверное, для того, чтобы вводить в искушение бедных деревенских священников.
Именно в это время в помещении, служившем некогда спортивным залом, молоденький помощник приходского священника дон Антонио дает детям урок катехизиса. Вот тут стоит он, тут - скамьи с сидящими на них детьми, а в глубине, за скамьями, - во всю стену окно, обращенное к востоку, в сторону величавой и прекрасной горы Коль Джана, залитой светом заходящего солнца.
"Во имя Отца и Сына и Свя… - начинает урок дон Антонио. - Дети, сегодня мы поговорим с вами о грехе. Кто из вас знает, что такое грех? Ну, Витторио, давай… Интерес но, почему это ты всегда садишься в самом последнем ряду?.. Так вот, можешь ли ты сказать мне, что такое грех?"
"Грех… грех… в общем, это когда человек совершает вся кие плохие поступки".
"Да, конечно, так оно примерно и есть. Но правильнее было бы сказать, что грех - это оскорбление, нанесенное господу богу, поступок, содеянный в нарушение его заповеди".
Между тем облака над Коль Джана начинают перемещаться, словно подчиняясь воле какого-то хитроумного режиссера. Ведя урок, дон Антонио прекрасно видит все это через стекла, как видит он паука, затаившегося на своей паутине в одном из углов окна (почему-то как раз там, где мошкары почти нет), и неподвижную, скованную осенней немочью муху, сидящую неподалеку. Сначала облака располагаются следующим образом: из удлиненного плоского основания вытягиваются какие-то протуберанцы, похожие на огромные клоки ваты, затем мягко очерченные края этой фигуры по степенно превращаются в сцепленные друг с другом завихрения. К чему бы это?
"Если мама, предположим, не велит вам что-то делать, а вы все-таки делаете, мама огорчается…
Если бог не велит вам что-то делать, а вы все-таки делаете, бог тоже огорчается. Но он вам ничего не скажет. Бог только смотрит, ибо он видит все и даже то, Баттиста, что ты сейчас не слушаешь меня, а сидишь и портишь скамью ножиком. И тогда бог берет это на заметку. Может пройти сто лет, а он все равно будет все помнить, словно случилось это только что…"
Подняв ненароком глаза, он видит пронизанное солнечным светом облако в форме кровати, да еще с балдахином, украшенным всякими завитушками, воланами, бахромой. Настоящая кровать одалиски. Дело в том, что дону Антонио хочется спать. Он встал сегодня в половине пятого, чтобы отслужить раннюю мессу в церкви маленькой горной деревушки, да так за весь день и не присел: тут тебе и бедняки, и новый колокол, и крестины двоих детей, и больной, и сиротский приют, и кладбищенские дела, и исповедование… в общем, с пяти утра сплошная беготня, а теперь еще эта манящая мягкая постель, словно специально приготовленная для него, бедного, издерганного священника.
Ну не смешно ли? Ну не удивительно ли такое совпадение: он, полуживой от усталости, и это ложе, воздвигнутое посреди неба? Как чудесно было бы растянуться на нем, закрыть глаза и ни о чем больше не думать!
Но куда денешься от этих бедовых головушек, от этих сорванцов, сидящих перед ним попарно на скамьях?
"Само слово "грех", - поясняет он, - еще ничего не значит. Потому что грехи бывают разные. Есть, например, совершенно особый грех, отличающийся от всех прочих, и называется он первородным…"
Тут на передний план выплывает еще одно, совсем уж гигантское облако, принимающее форму дворца, - с колон нами, куполами, лоджиями, фонтанами и даже развевающимися на крыше флагами.
Вот уж где жизнь-то, наверное… пиры, слуги, музыка, горы золота, хорошенькие служанки, благовония, вазы с цветами, павлины, серебряные трубы, призывающие своим гласом его, робкого деревенского священника, у которого нет за душой ни гроша. ("Хм, уж наверное, житьишко в таком дворце недурственное, - думает он, - да только не про нашу честь…")
"Так возник первородный грех. Вы можете меня спросить: разве наша вина, что Адам вел себя плохо? При чем здесь мы? Мы должны расплачиваться за него? Но дело в том…"
На второй или на третьей скамье тайком жуют, скорее всего сухарь или что-нибудь в этом роде.
Кто-то хрупает тихонько, как мышка, и очень осторожно: стоит священнику замолчать, как хруст немедленно прекращается.
Одной мысли о еде достаточно, чтобы дон Антонио почувствовал жесточайший голод. И тут он видит, как третье облако, растянувшись вширь, принимает форму индейки. Это да же не индейка, а целый монумент, гора мяса, которым можно было бы накормить город величиной с Милан; подрумяненная лучами заходящего солнца, она вдобавок поворачивается на воображаемом вертеле.
Чуть в сторонке еще одно, удлиненное и сужающееся кверху облако темно-лилового цвета - ну самая настоящая бутылка.
"Как же совершается грех? - продолжает дон Антонио. - О, чего только не придумали люди, чтобы огорчить бога! Грешить можно действием, ну, скажем, когда кто-нибудь ворует; грешить можно словами, когда кто-то, например, сквернословит; грешить можно в мыслях… Вот и разберемся по порядку…"