По какой-то причине многие из лучших моих произведений основаны не на одной идее, а на двух. Как правило, одна из них приходит первой и вдохновляет меня настолько, что я с нею уже не расстаюсь. Однако сколь бы многообещающей мне эта идея ни казалась, она упорно отказывается воплощаться во что-либо конкретное. Вместо того, чтобы развиться в сюжет, эпизод или образ, она просто сидит в моей голове – порой не один год! – время от времени повторяя: "Да посмотри ты на меня, болван! Только взгляни, ты сразу сообразишь, что со мной делать".
Я, конечно, присматриваюсь и так, и этак, но решительно не могу сообразить, какая может быть из этого польза, пока первая идея не пересечется со второй. И тут уж, ребята, посторонитесь: сейчас забьет фонтан!
Мне довелось слышать высказывание о подобном феномене от Брайана Олдиса. По его мнению, книги часто вызревают из двух основных идей, представляя собой, по его выражению, комбинацию "привычного" и "экзотического". Он начинал с "привычного" – чего-то близкого, связанного с личными переживаниями и опытом, но не мог превратить замысел в художественный текст, покуда не происходило столкновения "привычного" с "экзотическим". В его случае "экзотическое", как правило, представляло собой тот научно-фантастический фон, на котором проявлялось "привычное", своего рода сцену для драматической постановки "привычного". Как это происходит в случае с бинарным ядом или с волшебным напитком: сочетание двух инертных элементов способно создать смесь с устрашающим потенциалом.
В моем случае тот же принцип срабатывает наоборот. Я начинаю с "экзотического" (хотя это термин Олдиса, а не мой), но оно отказывается трансформироваться в полноценное произведение, пока не катализируется "привычным".
Например, "Хроники Томаса Ковенанта" основываются непосредственно – и исключительно – на двух идеях: неверии и проказе. Мысль написать роман-фэнтэзи о "неверящем", о человеке, отвергающем саму концепцию явленного ему фантастического мира, впервые посетила меня в конце 1969 года. Но это зерно упорно не давало всходов: как я ни старался, мне не удавалось заставить его прорасти. До тех пор, пока в мае 1972 года мне не пришло в голову, что мой "неверящий" мог бы быть еще и прокаженным. Как только эти две идеи пересеклись, меня охватила творческая лихорадка. Следующие три месяца я провел, почти не вставая из-за письменного стола: делал наброски, вычерчивал карты, вырисовывал для себя образы, изучал все, что может иметь хоть какую-то связь с неверием с одной стороны и проказой с другой. Затем я начал писать.
Я сказал, что принцип срабатывает наоборот, поскольку для меня проказа представляла собой тему скорее "привычную", нежели экзотическую. Прежде мне никогда не доводилось сочинять фэнтэзи, и сам замысел написания книги о "неверящем" в этом жанре был, в некотором смысле, экзотическим. Зато, благодаря тому факту, что мой отец двадцать один год прослужил хирургом-ортопедом в Индии, о проказе и прокаженных я знал немало и не понаслышке.
В случае же с четырьмя новеллами, последовавшими за "Подлинной историей", то лежащие в их основе идеи могут быть обозначены ярлыками "Энгус Термопайл" и "Рихард Вагнер".
Причем, вопреки тому, что так и напрашивается на ум, к категории "привычного" в данном случае относится Энгус.
* * *
Первые наброски "Подлинной истории" были сделаны мною летом 1985 года. В то время я думал, что просто пишу рассказ: старался выжать что мог из посетившей меня идеи.
(А откуда взялась сама идея? Как ни странно, непосредственно из имен персонажей. Ведя машину по Альбукерку, я неожиданно поймал себя на том, что повторяю как мантру слова "Энгус Термопайл, Энгус Термопайл". С чего это имя привязалось ко мне, оставалось только гадать, но я сразу почувствовал его важность. Так и напевал одно и то же, причем не одну неделю. А потом невесть откуда всплыло и другое имя – Мори Хайленд. Я стал твердить нараспев оба, пока к ним не присоединилось третье – Ник Саккорсо. Эти имена так мне нравились, что у меня возникло желание сочинить рассказ, достойный героев, которых могли бы звать именно так.)
Мои первоначальные намерения основывались на обращении к архетипу. Замысел представлял собой некий вариант классического треугольника, историю, в которой Жертва (Мори), Негодяй (Энгус) и Избавитель (Ник) меняются ролями. (Замечу, к слову, что как раз к этому сводится основное различие между мелодрамой и драмой. В мелодраме представлены Жертва, Злодей и Избавитель. Драма предполагает наличие тех же типажей, но акцентирует внимание на смене ими ролей.) Мори становится жертвой Энгуса и получает избавление из рук Ника – но это, разумеется, не подлинная история. Подлинная заключается в том, как Ник превращает Энгуса в жертву, а Мори становится его избавительницей.
Однако, закончив первый, черновой вариант рассказа, я ощутил острое недовольство результатом по, самое малое, трем причинам, из которых две были осознанными. Во-первых, до меня дошло, что написанное мною никоим образом не обладало совершенством архетипа. Итог работы оказался куда хуже замысла, причем в большей степени, чем обычно. Я намечал создание равностороннего треугольника, что предполагает равное внимание как к каждому из персонажей, так и к изменению им своей роли. Но обеспечить желаемое равновесие мне не удалось.
В первом приближении проблема заключалась в том, что образ хрестоматийного злодея Энгуса оказался намного живее и ярче прочих: в сравнении с ним характер Мори оказался выписанным бледно, а Ника – невразумительно. В определенном аспекте это имело смысл: с точки зрения Энгуса побуждения Мори были неизвестны, а побуждения Ника не имели значения. Но результатом явилось то, что я лишь внимательно проследил процесс превращения Энгуса из Злодея в Жертву. Трансформация Мори из Жертвы в Избавительницу свелась к наброску, а то, как Избавитель Ник становится Злодеем, и вовсе осталось без внимания.
(Не будь я столь чертовски медлителен, это дало бы мне превосходный ключ к третьей, неосознанной причине своего недовольства.)
Я был весьма разочарован в себе.
Однако мною осознавалась другая причина недовольства: в отличие от других созданных мною персонажей, Энгус словно выворачивал меня наизнанку, выставляя напоказ темную сторону моей собственной натуры. Казалось, будто я не придумал его, а извлек откуда-то изнутри (используя терминологию Олдиса, обратился к "привычному"). И это заставляло меня стыдиться. Я чувствовал раздражающую уверенность в том, что всякий, кто прочтет "Подлинную историю", увидит "подлинного меня" и испытает подлинное отвращение.
Стыдясь написанного как с художественной точки зрения, так и с сугубо личной, я решил отказаться от публикации. В то время я думал, что этот рассказ никогда не увидит свет.
Однако время творит чудеса. Помимо всего прочего, оно дает возможность подумать. А пораскинув мозгами, я решил как-то разобраться со своим стыдом.
Конечно, с личным моим стыдом ничего поделать было нельзя. Я мог просто отбросить его. Время и размышления подтолкнули меня к выводу, что стыдиться мне, по существу, нечего. Предположим на миг, что мои первые страхи были реалистичны, что я и вправду являлся неким, чуточку подретушированным Энгусом Термопайлом, что "Подлинная история" выставляла этот факт на всеобщее обозрение, пробуждая у читателя отвращение. Что с того? Какое отношение могли иметь подобные выводы к самой "Подлинной истории"? Пусть, чтобы выписать образ Энгуса, мне пришлось покопаться в себе – тем лучше. Уж во всяком случае, я знал, о чем пишу. Ведь в конце концов самым главным для писателя является не то, что подумает читатель о его персоне, а то, сделал ли он, создавая свое произведение, все что мог. Удалось ли оно? Все прочее не имеет значения.
Относительно "Подлинной истории" ответ был таков: и да, и нет. Да, работая над новеллой, я делал то, что и предполагалось: принял идею "Энгуса" по той простой и самодостаточной причине, что она ко мне пришла, и последовал за ней туда, куда эта идея меня повела, вместо того, чтобы попытаться заставить ее служить моим целям. Но нет, я не сделал все для того, чтобы в художественном отношении произведение достигло как можно более высокого уровня.
Так и вышло, что на протяжении последующих двух лет я снова и снова переписывал "Подлинную историю", пропустив ее через мой текстовый процессор самое меньшее шесть раз. Теперь основное внимание уделялось Мори и Нику – мне хотелось сделать их образы живее и ярче. Но со временем эти потуги привели меня к заключению о полнейшей моей неспособности создать историю на базе архетипа. Оценивая результат, исходя из первоначальных намерений, я должен был признать свою затею провалившейся. Образ Энгуса захватывал меня настолько, что мне просто не удавалось заставить себя увидеть в Мори и Нике равно значимые персонажи. В том, что можно назвать пространственными рамками повествования, для них не хватало места.
(И снова он был здесь: ключ к третьей, неосознанной причине моего недовольства. Но я опять не разглядел правду.)
К счастью, от окончательной убежденности в том, что "Подлинная история" обречена на художественную несостоятельность, меня уберег психологический феномен, который доктор Ху именует "латеральным мышлением". Если перед вами маячит неприступный утес, а сзади вас настигает неодолимое чудовище, надо улепетывать в сторону. В соответствии с данным изречением я принялся спрашивать себя не "Что не так в моей новелле?", а "Что было не так в изначальном замысле?"
И то сказать, что? Некий огрех лежал прямо-таки на поверхности. "Подлинная история" основывалась лишь на одной идее, тогда как лучшие мои книги произрастали в основном из двух. Стало быть, проблема заключалась в отсутствии второй идеи.