Сомлел я, должно быть, с испугу - шибко-шибко закружилась голова и все из глаз поплыло. Слышал только, будто в бубны где-то стали бить, трубы затрубили, голоса многие закричали. Очнулся, гляжу на стол - пуст он, простыня на нем белая сбитая лежит, подушка примятая, а покойника нет! Вдруг дверь приотворяться стала, за нею мертвец чернеет; выставил он в щель голову, огляделся и опять скорехонько, клубочком, к столу… лег на свое место, руки на груди сложил и вытянулся.
В лихорадку меня бросило! Вскочил я, креститься давай. Потом к дьячку метнулся.
- Ермилыч?! - сиплю. - Видел?!..
Он снял очки.
- Ну почитай, почитай! - ответил. - Устал я, признаться!..
Я его за оба плеча ухватил и затряс: голосу дать с перепугу не могу.
- Вставал он сейчас! видел ты это?!..
- Ну, выпил так и хорошо!.. - отвечает. - А я не могу, захмелею! Я свое потом на радостях выпью!
Что станешь с глухим делать? Господи, думаю - да неужто же спал я и сон мне пригрезился?!..
Взялись мы покров на место класть - сердце у меня как екнет: смертные туфли покойника все в свежем снегу налипшем! Я на них пальцем Ермилычу тычу.
- Откуда снег?!.. - бормочу.
Тот нагнулся, поглядел, обтер их рукою.
- По пороше в царствие Божие идет!.. - проговорил. А глаза как у безумного светятся.
Покосился я на лик отца Ивана. И сразу страх отвалился от сердца - просветлевший лежит покойник, улыбается…
Перевел взгляд на окошко - там чернота, ни звездочки, ни огня не видать. Отошла, стало быть, всенощная! Не могу понять, чему Бог привел свидетелем быть - сон ли привиделся, чудо ли произошло? Но зачем же усопшему оживать было, уходить куда-то?.. Так до свету глаз и не сомкнул, понятно!
А наутро смотрю, люди к нам спешат, как на пожар будто; иные бегом бегут, крестятся.
Вышел я на крыльцо, обступили меня.
- Жив отец Иван?!… - спрашивают.
- Вот вам и раз!.. - отвечаю. - Вчера все вы сами его на столе видали! Завтра вынос будет!
- А вот, сказывают, будто жив он! - враз несколько голосов заявляют.
- Видели его, будто, вчера вечером?
- Да знаешь ли ты, что вечор случилось?.. - вперебой другие шумят. - Комсомольцы все в Видьбе, в проруби потонули!!!
Меня как обухом треснуло!
- Да что вы? Как, каким манером?!..
- Отец Иван их у церкви встрел, да за собой по тропке с горы и повел. А склизко было - все как есть они и посорвались да в полынью и попадали… пьяные, понятно! Только один уцелел, вот он; сам сейчас объявился!
И выпихивают вперед малого лет двадцати; на нем ряса черная, из огромнеющего кармана четверть с водкой торчит, в руке за спиной митру архиерейскую держит, прячет, значит: стыдится! Сам весь бледный, без шапки, волосы ершами торчат…
- Ты видал вчера отца Ивана?… - спрашиваю его.
- Я! - отвечает.
- А допрежде знавал его?
- Нет. Люди сказали, что то он был. Маленький такой, седой, с бородкой реденькой!
А народ на нас наседает кругом.
- Да не держи зря!.. - галдят. - Допусти до горницы, пущай удостоверится!
Отворил я дверь. Залец сразу битком людьми набился; креститься все начали.
Подошел комсомолец к покойнику, глянул на него.
- Он! - выговорил. Да как рухнет перед ним на пол в земном поклоне, как заплачет!
Подкатило и у меня к горлу; вижу, что нельзя и мне потаить того, что видал! Так и так, заявляю, братцы!.. вот чему я свидетель этой же ночью был!
Господи ты мой, что тут поднялось - плач, вопли; руки, ноги у отца Ивана лобызали!., похороны какие необыкновенные были!
Коммунисты хотели не допустить их, да уж куда тут было - народу, может быть, тысячи сошлись! А комсомольцев целых два дня из воды баграми вылавливали, пять возов тел наклали и увезли. Ряженые все были - кто Саваофа изображал, кто патриарха, кто Богородицу и жандармов пьяных… воистину свиньи тивериадские!..
Вот и рассудите - сон то был, или еще что? А я резюме вывел такое - не понимаем мы, а в смешном-то часто святое таится! - Он замолчал и задумался.
* * *
Из-под края мрачных облаков блеснул алый шар заходившего солнца; нежданно наступил час Страшного Суда: - и земля и небо вдруг вспыхнули в стихийном всеобщем пожаре. Низко висевшее небо превратилось в изрытый свод чудовищной раскаленной пещеры: с него струями хлынуло расплавленное золото; весь воздух заполнился путаницей из бесчисленных нитей - хлопьями повалил снег.
Зрелище было необычайное и недолгое; пурпур и багрец стали бледнеть, зажелтели и залиловели просветы, снегопад прекратился; первой погасла, отодвинула дали и захолодела земля; снежная пелена на ней сделалась розовой, потом посинела. Последними померкли кресты церковки.
Я хотел спросить своего соседа о дальнейшей судьбе дьячка Ермилыча и оглянулся, но его уже не было: грузная фигура философа мерно шагала по завечеревшему белому пустырю к слободке.
Рига, 1927
Кресло Торквемады
Я каждое воскресенье встречался с Мошинским на Подоле, в Киеве. По этим дням обширная площадь около Братского монастыря и проулок, ведущий к Днепру, превращались в шумную ярмарку, где за треть цены можно было приобрести все, что угодно; ближе к тротуарам теснились ряды столиков и брезентов, разостланных прямо на земле; на них грудами лежали книги, рукописи и всякие старинные вещи; публика вокруг них толпилась своя, особенная, "серьезная".
Мошинский был небольшой и невзрачный, пожилой человек в очках, всегда одетый в поношенную шубу с вытертым кенгуровым воротником или в выцветшее пальто; длинные, но редкие, седые волосы его зимой прикрывал теплый уродливый картуз, летом старая фетровая шляпа.
Вид у него был небогатого мещанина, но если он подымал глаза - большие, серые, увеличенные очками - в нем угадывался ученый. Торговцы сообщили мне его фамилию, лично же с ним знаком я долго не был.
Обход книжных рядов он совершал медленно; взяв заинтересовавшую его книгу, развертывал ее не торопясь и подолгу знакомился с ее содержанием; торговцы относились к нему с уважением, даже приберегали специально для него некоторые находки.
Скоро я приметил, что этот бедно одетый человек в деньгах не стесняется: раза два-три при мне он степенно, как делал все, раскрывал шубу, доставал из бокового кармана бумажник и платил по сто и более рублей за то, за что я не дал бы и половины; книги и вещи он покупал только имевшие отношение к мистике.
Если, пройдя торг в один конец, я не встречал своего незнакомого знакомца - я начинал несколько беспокоиться и сам ловил себя на этом. Но почти всегда в таких случаях оказывалось, что он просто опаздывал и я, возвращаясь по другой стороне проулка, с удовлетворением встречал его.
То же, видимо, испытывал и Мошинский: скоро мы начали улыбаться друг другу и кланяться, а потом и познакомились.
Услыхав мою фамилию, он как-то особенно внимательно взглянул на меня.
- Вы не брат известной теософки? - спросил.
Я ответил утвердительно. Его имя было не совсем обычное - Никодим Павлович.
Мошинский пригласил меня посетить его и дня через два я под вечер зашел к своему новому приятелю. Жил он близ Десятинного собора, в собственном доме.
У ворот пришлось позвонить. Точно под дугой, важно и глухо звякнул колокол; калитку отворила пожилая дворничиха; за заросшим травой двором вставал запущенный, давно не штукатуренный двухэтажный домик-особняк времен Николая I; за ним зеленели деревья сада.
К дому вела дорожка, выстланная плитами; я поднялся на невысокое крыльцо с двумя пологими каменными лесенками по бокам и, позвонив снова, открыл незапертую дверь.
В небольшой прихожей, у двух стен, стояли коники для лакеев, но, кроме вешалки да знакомого мне пальто и шляпы хозяина, ничего и никого не было.
Почти сейчас же выглянул из соседней комнаты и он; на нем был черный бархатный пиджак и очень короткие коричневые брюки, обнажавшие порыжелые голенища сапог.
- А, а?!.. - воскликнул Мошинский, торопливо идя навстречу; лицо его осветилось улыбкой. - Очень рад, пожалуйте!!..
Мы вошли в гостиную времен Александра I, с мебелью из золотистой карельской березы с очень потертой шелковой малиновой обивкой; стену украшали два больших портрета и несколько миниатюр в бронзовых рамках-ампир.
Всякая вещь соответствовала другой; сразу видно было, что они собирались не по старьевщикам, а хранились в полной неприкосновенности в семье с давних дней. Пыли нигде не было и следа - все находилось в чистоте и строгом порядке.
Из гостиной хозяин ввел меня в просторный кабинет, очень походивший на магазин старьевщика; первым бросилось мне в глаза высокое кресло с прямой спинкой, стоявшее на возвышении, на маленькой кафедре; на сплошной кожаной обивке его были вытеснены какие-то вензеля и рисунки; еще можно было различить следы позолоты и раскраски. Мебель кругом была старинная, но разнокалиберная; у стены грузно темнели шкапы; в приоткрытые дверцы их виднелись корешки книг.
Большой письменный стол - единственная современная вещь - покрывали старинные безделушки, физические приборы и рукописи; ими же были завалены два других черных стола; пыль слоями покрывала все - уборка в этой комнате, видимо, была строжайше запрещена.
Хозяин указал на широкий кожаный диван и предложил сесть, а сам поместился против меня, в низеньком кресле.
- Здесь все средневековое!.. - сказал Мошинский, заметив внимание, с каким я разглядывал вещи. - Я несколько лет провел в Испании и почти все это вывез оттуда… Это стул Торквемады… - добавил он и кивнул на возвышение.
- Вы убеждены в этом? - осторожно спросил я, - теперь везде такая масса подделок…
Мошинский отрицательно качнул головой.