– Нет, ты что, у нас соцреализм. Никуда он не влезет, будет оплакивать свою непутевую жизнь. "Я его все равно убью!" – кричит он тебе, оборачиваясь и грозя кулаком. А ты, и без того настроенная против Паши, который против меня, конечно, не канает,- бежишь ко мне в "Ангарские огни", предупредить. Ты мчишься по грязи в чем была, в пальто поверх ночной рубашки, старуха на проходной тебя пропускает – ты же любимица города,- ты колотишь кулачками в мою дверь, и выхожу я.
– Весь в белом.
– Ну да, я же и статью пишу в галстуке. В комнате слоями лежит табачный дым, на столе черновик почти готового очерка "Белозубые люди"… Ты бросаешься мне на грудь, и я ощущаю все твое тело…
– Сквозь тяжелое осеннее пальто. Очень интересно. Дальше мы теряем голову или как?
– Как это мы ее теряем на "Ленфильме" в шестьдесят пятом году? Мы вон в две тысячи седьмом в спальном купе все никак не потеряем, а ты вон чего хочешь…
Он думал, что она отреагирует на почти наглый намек, но она только улыбалась и грызла яблоко.
– А что мы тогда теряем?
– Дальше она шепчет, то есть ты: "Я думала, он тебя убьет". А он, то есть я, смотрю поверх твоей головы, и камера наезжает под музыку Таривердиева, и зритель видит в моих глазах – что бы ты думала?- скуку. Тоску, и скуку, и давнюю опустошенность. Может быть, наплывом даже нарисуется мокрый перрон, на котором я навеки провожаю странную, распутную женщину-ребенка с лицом Инны Гулая, и никто уже мне с тех пор по-настоящему не понравится, потому что я выжжен изнутри, и только таких действительно любят женщины. Тех, которые сами уже не полюбят никого и никогда. Я же не хотел будить любовь в этой девочке, простой и чистой, как росомаха.
– Росомаха,- назидательно сказала Таня,- толстый зверь, очень вонючий.
– Ну… как кедр, если тебе так больше нравится. Я укладываю тебя спать, укрываю одеялом… Ты лежишь и мечтательно говоришь, глядя в потолок сияющими черными глазами Татьяны Самойловой: "Я всегда так мечтала… чтобы я лежала, а рядом кто-то пишет". "Вася Аксенов?" – спрашиваю я с улыбкой. "Или Булат Окуджава",- отвечаешь ты. "А про что ты пишешь?" – спрашиваешь ты после паузы. И просишь почитать тебе вслух.
– И ты читаешь очерк "Белозубые люди", и я бегу топиться в Ангару,- предположила Таня.
– Нет, что я, совсем дурак, что ли? Я читаю:
"Мне стало грустно. И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие и, как камень, едва сам не пошел ко дну!
Разбудив вахтершу довольно невежливым толчком, я побранил ее, посердился, а делать было нечего! И не смешно ли было бы жаловаться начальству, что слепой мальчик меня обокрал, а восемнадцатилетняя девушка чуть-чуть не утопила? Что сталось с старухой и с бедным слепым – не знаю. Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему журналисту, да еще с подорожной по казенной надобности!.."
И ты говоришь: "Очень здорово. Только похоже на что-то".
– Это говорит библиотекарь?- презрительно спросила Таня.- После новосибирского филфака? Не смеши людей.
– Да пойми, это говорящая деталь! У тебя от любви все вылетело из головы! Какая тебе "Тамань", когда жизнь, может быть, рухает! И ты засыпаешь совершенно счастливая, а я сижу за столом в пластах табачного дыма и не могу придумать финал. Ни к очерку, ни к фильму.
– А какой все-таки финал?- спросила она, и Латышев с удовольствием заметил, что голос ее слегка дрогнул. Или она грамотно это сыграла – в Сибири никогда не поймешь.
– Ну,- сказал он, отхлебывая из фляжки,- если это шестидесятые годы, то финал простой. Титр "Прошло полгода". Полуторка останавливается возле почти возведенного жилого квартала. Из полуторки выскакиваешь ты. Может, беременная, а может, нет,- я не уверен в Пашином великодушии,- но это я тебя поматросил и бросил, и ты вернулась из развратной Москвы. А тут как раз бригадир Асатиани. "Ладно,- произносит он.- Как говорят у нас на Кавказе – с кем не бывает". Паша простил, ты вернулась в лоно породившего тебя класса, и случилось главное недостающее обстоятельство: ты хоть и от противного, но поняла, что Паша лучше всех. Финал: ты заполняешь формуляр на номер "Юности" с очередным Аксеновым, потом ненадолго задумываешься и кидаешь этот номер в мусорную корзину. А в окно нежно постукивает огромный крюк с наколотым на него билетом: вечером в вашем клубе выступает ансамбль "Березка"!
– Это какой-то пятьдесят девятый,- недоверчиво сказала Таня.
– Ну, еще кто-нибудь. Иосиф Кобзон с песней "Голубые города", под которую и идут финальные титры.
– Мне так не нравится,- сказала Таня, и Латышев возликовал.
– Ну хорошо,- сказал он.- Вариант семидесятых: тут уже серьезные городские кинодрамы. Завязка могла быть стандартная, а развязка такая, что благородный я улетаю с утра пораньше. Оставив тебе записку "Не делай глупостей". И всю жизнь о тебе тепло вспоминаю, но спасаю тебя для Паши, потому что мне ты совсем не нужна. В это время лишний человек частично реабилитируется, потому что все уже лишние, так ведь?
– И открытый финал.
– Да, трусливый. Тогда все финалы были открытые.
– Но ясно, в общем, что я все равно к нему вернусь. Получается, мне деваться некуда.
– Почему?!- возмутился Латышев.- Есть же вариант восьмидесятых! Это уже засилье женщин во всех сферах жизни, потому что мужики частично спились, частично изверились и вообще настала эмансипация. Деловая женщина: "Москва слезам не верит", "Старые стены", "Время желаний"…
– "Блондинка за углом"… "Странная женщина"…
– Точно!- Он обрадовался: смотрела девка, помнит!- И тогда ты уезжаешь, конечно, со мной. И берешь полный моральный верх. Потому что ты точно чувствуешь конъюнктуру, ты просчитала, что сейчас надо быть в авангарде, на комсомольской стройке, а с нее можно перепрыгнуть в Москву,- и в Москве ты сразу же бросаешь меня, перебираясь к кому-нибудь более престижному. И я тут же оказываюсь в роли Паши, а ты идешь по жизни маршем и в финале проносишься мимо меня на черной "Волге" и смотришь в рот какому-нибудь модному персонажу так же, как смотрела мне, и когда он тебя жирно целует – с той же невинной интонацией говоришь: "Не надо так больше". Финал.
Он видел, что угадал, что она довольна, что ему попался идеальный слушатель, знающий контекст,- и что одной этой импровизацией на советские кинотемы он добился большего, чем любым подбиванием клиньев. Все получилось. Как писал приятель-поэт – "И, ощущая вашу сдобность, я начал быстро обнажаться, в душе хваля свою способность порой так ярко выражаться".
– А в девяностых?- спросила она задумчиво.
– В девяностых такой сюжет уже невозможен. Советский миф кончился, городов в Сибири больше не возводят.
– Ничего не кончился. Просто в девяностых про это не снимали. А сейчас очень возможен такой сюжет, у нас знаешь сколько строят?
– Да уж знаю,- усмехнулся он. Строить он и ехал – разрабатывать дизайн интерьеров для нового здания мэрии, какому позавидовал бы Музей Гугенхайма.
– И тогда,- сказала она с милым, насмешливым состраданием, сразу выдавшим ее истинный возраст – какое там младше на пять лет, как бы еще и не постарше на пару,- тогда наш бедный друг приезжает в Нефтеангарск из Москвы и видит, что Москва больше ни фига не столица. Он рассказывает про Аксенова и Любимова, дай им Бог здоровья, но Аксенов и Любимов давно уже никому на фиг не нужны. Он распускает хвост, но кому здесь нужен его хвост? У страны уже несколько столиц, и Москва не главная. Где нефтянка, там и столица. И живет его Таня не с крановщиком Пашей, а с нефтяником того же названия, и слушает своего Диму, а сама думает: Дима ты, Дима… У них в Нефтеангарске вчера Спиваков выступал, а послезавтра Спилберг прилетает. Паша Диму в гости приглашает, поляну накрывает, кедровой настойкой угощает. Любишь кедровую настойку?
– Не люблю,- сказал Латышев. За окном начинался Нефтеангарск.
– А чего ты обижаешься?- спросила Таня.- Сами виноваты. Кикассо, Кикассо… Может, если б вы сорок лет халтуру не гнали, все бы не с таким треском рухнуло. Были бы сейчас какие-нибудь приличные вещи, кроме нефти. А вы все писали "Белозубых людей" и думали, что сойдет. Ни хрена не сойдет. Вот все Тани и живут с нефтяниками.
Она потянулась и встала.
– Выйди, я переоденусь.
…На перроне ее встречал толстый, лоснящийся самодовольством светловолосый и краснолицый мужик в идеально пошитом костюме.
– Николай,- сказал он, пожимая руку Латышеву. Был, конечно, соблазн сжать его кисть так, чтобы Николай хрустнул, но теперь от этого не было бы никакого толку.
– Как в Москве-то?- спросил он с некоторым пренебрежением. Москва была неизвестно где и ни на что уже, собственно, не влияла.
– Да так,- пожал плечами Латышев.- В последнее время какой-то все абстракционизьм.