Мельница вертелась, просыпаясь в пять часов вечера, под чистым сервисом спала маленькая белая мышка, мылом пахло повсюду, особенно от рук. Иволга кричала ему в ухо, пытаясь его напугать, а он не пугался, вспоминая, что он самый лучший в мире лоббист, в полосу стеснялся своей прерогативы, ассоциируя себя с услужливой зеброй. "Дикие женщины, что взращиваются в глубинках деревень, конкретны и не тонки. Дикие женщины, грубые, все некогда, все в первую свадьбу, все напоказ, завидуй да плачь, людской глаз, замуж выходит дикая женщина. Дальше рукоприкладство, животные роды, да стерва работа", – вот так и думал проснувшейся Волчий, глядя в поданную ему чашку кофе со сливками. Дальше аннулировал мысль и переключился на социальную сеть. Волчий любил пространство и шелк, особенно когда тот на нем болтается, не знал французского языка, но частенько картавил в стиле жу-жу-жу, вот так, напеть советскую песню, примазывая хлеб черненькой икрой, икнуть и завестись после вчерашнего – дело стильное. Волчий из тех, кто в полном расцвете сил, оттого такого этакого везде пихали, просовывали, подставляли, знаете ли, а он возмущался, глядя на тех, для кого он стал неприятностью: "А это вы? Ну, если вы есть и вы уже, как видно, среди нас, значит, кто-то кого-то удачно трахнул и уже спешит сообщить на весь свет наиприятнейшее, а главное же – что? Заразить мозги, очень правильно заразить". Бывали дни, когда Волчий откровенно рыдал, да, бывало и такое. Плакал, размышляя, что многое упустил, что ведь мог бы охватить более значительное, более глубокое, после чего рвал все мягкое и снова икал, объедаясь черной икрой. Иногда в его голове проплывали величественные образы, он видел себя в амплуа Александра Освободителя, Александра Македонского. О да, Македонский! Весьма к месту окончание "ский". Видя себя на красивом коне, он так и разбивал войска Тутанхамона. "Нет, этого… как его", – крутил пальцем, вспоминая. Дария? Ария. И чтобы непременно золотая. Да, золотая… Золотая. Очень золотая? Золотая Орда. Верно! Я – Золотая Орда! Татаро-монголы… голы …голы… голы… Голый Вася и оранжевый галстук? Нет, лучше воевать в Бородинском сражении, звучит более гордо. Или же лучше участвовать, нет возглавлять и участвовать, точнее, править, возглавлять и принимать тесное участие в итальянских и швейцарских походах. Нет, хочу больше – стать героем, главным героем сражения при Аустерлице! Верно, Аустерлице – очень красиво, устраивает, беру. А еще лучше заседать в Венском конгрессе. Или же учредить. Чего учредить? Сенат, например. Я учредил Сенат. Я учредил. Сенат – мое учреждение! "Я" вообще моя буква. Вот так часа на два, параллельно жаловался на то, что не родился женщиной, причем красивой. "Ей везде легче", – думал он. "Устала я", – говорил сам себе и замолкал после нервных слез, едва успокоившись.
"Сердечный друг, жду привета, как попрошайка монету", – подписывал он некой "Мартышке" и удалялся в широту коридора, начиная свой встревоженный день. Еще чем-то заел свои рассуждения и внезапно остановился, почувствовав вопиющую странность. "Что это мне вдруг страшно?", – притормозил Волчий, сервируясь на неожиданность. "Чую страх. Где он?". Он продолжал вспоминать, мотаясь по кругу. "И что?", – тихо добавил, щелкнув костью руки. Крутится на языке. "Ну, давай же". В голове вскочила женщина с квадратным веером, шлепнув его по щеке. Picasso? Кажется, это ваша картина? Родинки… "Что это я? Что это со мной? О чем это я беспокоюсь, все при мне, все под спокойствием тайника, что это я? Не надо Волчий, удача с тобой, ты первый, что это ты, нет, что это я?". Он забоялся снова и снова, бросившись в тайную комнату двойных полок. Уже пересчитывая количество пузырьков с нефтью, раскладывал всякого рода кабинетную предметность, роясь в своих ценных бумагах. Терзаясь и злясь, причитал: "Изъяны, изъяны, все не то, не то". "Кто?", – молчал, не соглашаясь с самим собой. Съел малиновый мармелад, зачерпнув из розетки несколько сладких штучек, и прочно разжевал их, заливаясь слюной. Следом небрежно раздел графин, чтобы залпом выпить лимонной водки. Удивился, что так смог, подчеркнув свое особенное настроение. Обратил внимание на поведение сердца. Не понравилось, и он решительно задался постановкой давления. Что это? Стал звать девушку, но та все не отзывалась, тогда он честно себе сказал: "Всем вам – два на два". И не сразу опомнившись, припомнил, что эта фраза явно не его. Тогда чья? Ведь так и бьет в голову. Он положительно ощутил на вставленном двадцать девятом не растворенную больную ему сахаринку, слетевшую с малинового мармелада, и здесь же очнулся с выкриком: "Это же сахар! Волчий! Сахар!". Вот в этот момент все и перевернулось.
Февраль Сатанинский
"Так вы квартируете?", – спросил, посасывая табак.
"Si".
"А скажите мне, милость моя, разве не набережная в окнах ваших?"
"Si".
"Аллегория – мысли, будто аллегория", – и здесь его глаза покраснели, услышав сквозь спрессованные из камыша перегородки шепот девственного сада. "Луи-Луи", – прошептал безразлично демон и стащил с нее шелковый шарф, подчеркнув аккуратно, что Луи, но не Шестнадцатый, тем более что в жару защита уместна, но, увы, бесполезна в огне. Голуби беспечно кружили, превращаясь в змей, сделанных из тени вчерашнего дня, если падает зренье и закинута вверх голова, так и кажется, что все это блуждание состояний вертится в знойной панораме жары, отпуская концентрацию нервов и дыма переработанных движений. В Москве разразилось суровое лето, множественность глаз сквозь стекла глядело печально. Старые окна отчаянно пропускали сухую поднятую пыль. На широких проспектах тряслись старые новые юбки, что проспали на полках всю осень, зиму, весну. Запахи яств опережали желания, испытание, а не лето, если не за город умчаться, если не спрятаться в смысле древесной тени. Я знала, что он от меня что-то скрывает, я слышу, как обманывает меня его сердце, и этот стук есть попытка запутать все прочее. Он почти ничего не взял, он только скидывает с полок ненужные ему вещи. Шуга едва обернулся домашним, как вдруг исчез с этой страницы, без всяких на то объяснений.
Еще один тяжелый вздох вырвался из глубины его тела в тот момент, когда он пытался заправить надоевшую ему постель, но ткань все как-то не так складывалась. От старости простынь приняла форму гармошки, уже некрасиво отдавала желтоватым оттенком, не смея правильно расстелиться. Слабые руки забивали уголки белья под матрац, но скудная свежесть хлопка кривилась под его тщетными усилиями, на что он отчаянно раздражался, испытывая слабость. "О Боги!", – вскрикнул мутный голос, и, вспотев, он бросил дело, чтобы присесть на стул. Небывалая странность – это стесненное выражение окружающих его вещей, и он отметил для себя, что за столько лет он впервые произнес с чувством глубины, словно некогда раскаявшись, это магическое слово – Боги. Ранним утром он пытался вымыть кофейник, но его ослабевшие руки не удержали предмет, кофейник улетел в пол, распорядившись своей судьбой основательно – превратился в бессвязные осколки. Ближе к полудню он три часа рвал на себе волосы, истошно рыдая, словно дитя. "Слава, моя слава", – тихо пищал в помутнении памяти. Телефоны бежали в его голове, некогда пропавшие из его жизни номера. И посреди разогретого коридора загорался маленький черный телефон, установленный еще в прошлом столетии, он издавал свой пробивающий фон нервного звука, и холодная опухшая рука тянулась к пылающей трубке, дабы спросить в отношении дел. Голос, заключенный в суть телефонного провода, над чем-то смеялся, вызывая у хозяина номера еще ранее посеянный страх, что не имел конкретной цели и не обличал себя очевидной причиной возникновения. Шум намного хуже, чем бой часов сообщающих, что уже двенадцать, он морщился, раскачиваясь в кресле, зажимая руками голову.
Ночью ему снились позолоченные цифры, горы медных ключей, он бросал их в пекло, но брошенные им предметы в стихию огня не горели. И снова цифры утомляли его зренье, он брал их руками, чувствуя их необъяснимую тяжесть. Раскладывал сплавы из цифр вдоль пыльной дороги, всматриваясь в каждый блестящий под солнцем метр из меди. "Что это?", – едва спрашивал, шевеля слабо губами. "Возраст ада!", – плутовал вредностный голос. Он падал и зрел виденье, в котором гордо шли кавалерии, избивая дорогу начищенными ботфортами. "Кто вы?", – слабо кричал, и те всей силой своей выкрикивали одно лишь слово: "Смех!", а далее целостно, своеобразно, отрывисто: "Ха-ха-ха!". Он поправил халат, снявшись с места, протянул белую руку навстречу осколкам кофейника и нелепо вскрыл указательный палец. Неудача проскользнуло где-то рядом. Ему захотелось хорошенько вымыться, ощущенье чистоты манило его, заражая. "Зажги свет, и все, что вокруг, станет лучше", – неуверенно тешил сам себя. Взяв в руки белую пластмассовую бутыль, нечетко прочел ее названье: "Лопух" и с болью вспомнил, что от этого шампуня у него бренно путаются волосы. "Когда это все произошло? Когда я испытал свое первое безумие?", – думалось ему. Бегающий по его телу пот напоминал ему непрерывность индийского дождя, ему грезилось, будто источником этой непрерывности служит нечто из того, что у него под языком во рту. Он снял с себя засаленные одеянья, предварительно развязав все веревки, что были с глупостью намотаны на краны. Пустил горячую воду и счел это очень красивым, ванная почти иссохла в едкой ржавчине эмали, он расслабил тело, видя, как количество воды проломило легкость дна, собравшись в несдержанную глубину. Этим жарким июльским днем в состоянии необратимого помешательства человек под буквой "У" вскрыл себе вены.
Двигалась ночь, гремели замки в пустоте извилистых коридоров, задвигались щеколды, как вдруг: "Да, так все и было! Ключ был украден в стенах общественной бани! Он руки к венику, а его хвать голенького и унесли прямиком через весь Звонарный переулок!".