Геннадий Гор - Изваяние стр 6.

Шрифт
Фон

- Ты что, не знаешь языка дорожных знаков? - спросил он меня хрипловато-одутловатым голосом уличного пропойцы. - Или ты зазнался и не хочешь быть коммуникабельным? Напрасно. Но если ты не знаешь символики знаков, я поговорю с тобой на вашем несовершенном и неточном человеческом языке. Я - вещь. Тебе это понятно? Я вещь, но я мудрее тебя. Я вижу, ты не согласен. Не согласен со мной и торопишься пройти мимо? Но я тебя задержу. Это моя обязанность задерживать тех, кто слишком спешит. Святой долг. Обычно меня мало интересует - кто и куда спешит. Одни торопятся на свидание с подругой, другие к себе, чтобы отдохнуть или развлечься. Ты спешишь на свидание со смертью. До утра осталось всего несколько часов. А утром тебя должны расстрелять. Но между твоим расстрелом и тобою стою я со своим красным глазом. Я мигаю тебе, я не пускаю тебя, я говорю тебе: "Постой! Постой!" Из-за меня ты можешь опоздать на расстрел. Колчаковские палачи не подозревают, где ты сейчас. Они думают, что ты в тюрьме досыпаешь последние свои часы. Досыпай! Досыпай! Спи! И думай, что тебе снится сон. Во сне с тобой разговаривают дорожные знаки. И дорога, на которой ты стоишь, ведет тебя к продолжению жизни, а не к концу возле кирпичной стены в глухом закоулке, где тебя ждет, подрагивая от холода, отделение солдат, невольных твоих палачей. В подсумках у них патроны. И в каждом патроне завершение твоей судьбы. Но не щурься, не щурься, я тебя прошу, и сдержи дрожь. Я задерживаю тебя на твою казнь, и может случиться - ты опоздаешь. За тобой придут, но на тюремной постели они не найдут тебя, словно ты прошел сквозь стены. Не спеши! Не надо никуда и никогда спешить, тем более на свою собственную казнь. Что ты молчишь? Скажи мне несколько слов. Подмигни мне, рассмейся и пойми, что на свете нет ничего важнее символов, знаков. Я - знак. Я живу на дороге. Благодаря мне дорога становится живой. Не спеши! Пусть спешат твои палачи. Мы одурачим их и оставим пустыми их пальцы, которые тянутся к твоей шее. Сейчас я прочту стихи, которые написал один необыкновенный поэт. "Свое существованье прекратив, в чужую жизнь он вторгнуться стремился, и только следующая страница иной раз означает перерыв…"

Я взглянул на фонарь. Теперь вместо ярко-красного огня светил ярко-зеленый.

- Иди, - сказал он тихо. - Путь открыт.

9

И я проснулся. Я проснулся на тюремной койке. На этот раз я проснулся уже не во сне, а наяву. Я проснулся и стал ждать, когда за мной придут. Со мной и возле меня не было часов. Часы были внутри меня. Они отсчитывали секунды, оставшиеся до расстрела.

- Раз, два, три, в детстве.

Я считал, чтобы не сойти с ума.

Я шептал: четыре, пять, шесть, - считал я как занять себя, чтобы отвлечь, чтобы

Не дай мне бог сойти с ума,
Нет, лучше посох и сума,
Нет, лучше труд и глад…

Но вместо безумия, сумы и посоха мне угрожало ничто.

Я ждал и прислушивался. Но было тихо, тихо как во сне. Лишь где-то под полом скреблась мышь. Казалось, она тоже отсчитывала секунды.

Медленно-медленно эти секунды превращались в часы, но никто не шел за мной, словно обо мне все забыли.

10

Палачи опоздали. Они опоздали по уважительной причине. В Томск вступили части Красной Армии. И штабс-капитану Артемию Федоровичу Новикову было не до меня.

Он бежал в Ачинск, из Ачинска в Иркутск, а потом оказался в Петрограде, сменив имя, паспорт и выкрасив в рыжий цвет свои воронье-черные, поблескивающие, как металл, волосы и надев старомодное пенсне на свой девичий, бесподобно аккуратный нос.

Я оказался на свободе, дыша свежим воздухом, не пахнущим мышами, парашей и портянками. С тревожно бьющимся сердцем я остановился возле квартиры, которая будет сниться мне, когда я возвращусь в свой век.

Студент-медик Покровский Михаил Дмитриевич - допустим, это ты. Предположим, что ты жил в этой квартире, пока за тобой не пришли сотрудники контрразведки, сынки зажиточных родителей, постоянные посетители публичного дома, читатели Немировича-Данченко и почитатели Брешко-Брешковской. Они пришли за тобой, изысканно-вежливые, воспитанные, интеллигентные, и увели тебя. Как подтверждают документы, ты и был этим самым Михаилом Дмитриевичем Покровским. И это же самое утверждала фотографическая карточка, изделие рыночного фотографа, где ты стоишь на фоне лубочной декорации с изображением озера и непременных лебедей, вечного фона, претендующего заменить мир.

Но был ли ты Покровским? Это уже другое дело. Все знакомые означенного студента признавали в тебе его, в том числе хозяйка квартиры, усатая и носатая вдова Бурундукова с мужеподобным голосом - доска, на которую кто-то напялил шаль и длинное ветхое платье. Мы были одним и тем же лицом, он и я. По почему твоя память не подтверждала этого? Почему твоя память пыталась уверить тебя, что ты явился сюда, в Томск девятнадцатого года, из другого времени и другого места, чтобы уличить в невежестве всех последователей Ньютона и Эйнштейна, не подозревавших, что время можно переводить, как переводят часы.

Вдова Бурундукова, издавая извозчичьи звуки, налила в тарелку щей, и положила туда кусок мяса, и подала эти щи тебе, и стала тебя уверять, что ты вернулся с того света. С того света, повторяла она, даже не подозревая, как была близка к правде. А от щей пахло щами, пахло мясом, а не баландой, которую ты ел в тюрьме, вспоминая о звездах и синтетических лепешках и искусственных плодах, созданиях фабрик-ферм, где природа сконструирована наново согласно расшифрованному генетическому коду по рецептам, коварно выведанным у подлинных яблонь и всамделишных вишневых деревьев, допрошенных по всем правилам генетиками и химиками, заменившими господа бога.

"С того света", - повторяла своим извозчичьим басом доскоподобная вдова. А я был действительно "с того света", только "тот свет" не был потусторонней сферой религиозного мифа, а самой настоящей реальностью, реальностью, еще не наступившей для слишком наивных и простодушных граждан двадцатых годов двадцатого века, но для меня уже ставшей прошлым.

Я ел щи и облизывал деревянную ложку, и смотрел на стену, где висела репродукция, на которой был изображен бегущий волк и всадница, сидевшая на волчьей спине, и нить моей мысли связывала уютного домашнего волка со щами, которые были конкретнее звезд, и генетики, и английских сигарет красивого палача со штабс-капитанскими погонами и разговорами о директоре частной гимназии, превратившем Гоголя в ловушку для гимназистов.

Щи в тарелке быстро убывали, но тарелка была реальностью, как и русская печка, и таракан, выползший из щели, чтобы посмотреть на меня.

У таракана несомненно возникало подозрение, что я и Покровский совсем не одно и то же, но таракан не мог поделиться с хозяйкой своими сомнениями и огорченный уполз в свою запечную щель.

От печки пахло жаром. И я подумал, что печка тоже ждала меня, чтобы заверить в своем бытии и в незыблемости настоящего, принявшего форму щей и вдруг заговорившего мужеподобным голосом вдовы.

О чем говорила вдова? О мясе, которое вздорожало. О спекулянтах и плутах, которых развелось больше, чем тараканов. О керосине, в который теперь подливают воду. О воде, которая отказалась идти по трубам в знак протеста и потому, что испортился водопровод.

А я постепенно привыкал к вещам, и вещи тоже ко мне привыкали: кровать с полосатым матрацем и стеганым одеялом, этажерка, где стояли несколько медицинских книг, растрепанный том под названием "Мужчина и женщина" и "Яма" Куприна с бумажкой от давным-давно съеденной конфетки, служившей закладкой.

По-видимому, сотрудники контрразведки пришли сюда, когда студент-медик читал "Яму" и, разумеется, не успел дочитать, но на всякий случай возле недочитанной страницы оставил закладку, надеясь, что рано или поздно возобновит чтение.

Какое-то смутное чувство мешало мне раскрыть книгу и убрать закладку, что-то вроде суеверного страха, будто за мной снова придут поручики и подпоручики, словно я и на самом деле был Покровским и имел отношение ко всем этим обманутым вещам.

Не знаю, кого легче обмануть - человека или вещь, но вдова Бурундукова, так легко распознававшая жуликов и спекулянтов на рынке, у себя дома была куда менее бдительной. Она нисколько не усомнилась в моей подлинности. Не была ли она в заговоре с судьбой, принявшей вид химерической Офелии, девушки-книги, и сославшей меня в этот уютный, пахнущий щами уголок?

У студента-медика было имя. Его звали Миша, и это имя стало твоим. Ты надел это имя на себя, как шинель с чужого плеча, как чужую шапку и чужие галоши, которые так волшебно подошли к тебе, словно ты их носил целый век.

- Миша! - окликали меня однокурсники и однокурсницы, куда менее наблюдательные, чем мужеподобная вдова с усами под большим, сизым, типично гренадерским носом.

А я отзывался. Что же мне еще оставалось? Попробовал бы я не отозваться или простодушно признаться, что я не я, а другой, попавший сюда с помощью силы, о которой ничего не сказано в учебниках физики и химии.

Кое-кто называл меня фамильярно "Мишка" и хлопал по плечу, занимая деньги в долг, но без отдачи. А иных бескорыстно тянула ко мне моя слава - как-никак, а я сидел в тюрьме и чуть-чуть не был расстрелян, и обо мне писали в газетах как об опытном подпольщике, сумевшем долго водить за нос белогвардейских шпиков.

Часто забегала девушка. Она называла себя Иринкой, и я ее тоже так называл. Видно, между ней и тем, в кого я играл, что-то было. И это что-то ожидало продолжения. Но продолжение не следовало. Может, тому причиной было пребывание в тюрьме, ожидание развязки и пытка?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги