- Нехорошо! - сказал он. - Очень нехорошо. Независимо от того, что наш молодой товарищ неправ, он еще груб и невоспитан. Никакие скидки на молодость!.. Я полагаю, вы не преминете извиниться перед обоими уважаемыми педагогами? Категорически, так сказать, на этом настаиваю. И еще одно, Станислав Петрович. Ни вам, ни мне, ни педсовету не дано права решать, что ученику надо знать, а что не надо. И если в его образовании появится дыра, это будет ваша вина.
- Липовые тройки ставить, чтобы искупить свою вину?
Николай Петрович долго смотрел на разозленного Славу.
- Педсовет закрывается, товарищи. Станислав Петрович, вы успокойтесь, а через полчасика попрошу ко мне. Разговор у нас будет неприятный, но откровенный. Без полной откровенности нам больше нельзя, надеюсь, вы это понимаете.
Полчаса, данные ему директором, Слава провел в школьном садике, выкурив за это время три сигареты. Мысль, что в поставленной двойке виноват учитель, отдавала демагогией. Но что оскорбил он Семена Семеновича и Аделаиду грубо и, пожалуй, незаслуженно, было несомненно. И все эти полчаса Слава то ругал себя, то ожесточенно защищался, то опять раскаивался.
- Извинюсь, конечно, - решил он наконец, - но с двойками буду принципиален до конца! - И с этим похвальным намерением он вошел к директору.
Николай Петрович спокойно и сухо пригласил его сесть. И уже с первых его слов Славе вдруг стало так грустно и обидно, что впору расплакаться.
- Вы понимаете, - сказал директор, - что уволить вас я не могу, поскольку вы молодой специалист. Кроме того, я сторонник скорее терапии, нежели хирургии. Но ко мне уже приходили, - он замялся, словно подбирая слово, - ваши коллеги. Вы, так сказать, вызывающе, да-да, вызывающе противопоставили себя коллективу. Вам будет очень трудно…
Законодательство о труде Слава знал плохо, но его потрясло, что его ХОТЯТ уволить!
- А между тем, у вас стало что-то получаться, - продолжал директор так же спокойно и размеренно, только чаще потирая пальцем переносицу, - и мне вы казались более зрелым, что ли…
- Я не хотел никого оскорбить.
- Верю. Но оскорбили не только двух педагогов, оскорбили весь педагогический коллектив. Обвинение в липовых оценках - обвинение всем.
- Но я… - начал Слава, и вдруг словно перехватило горло. Перед глазами замелькали пятна, кабинет директора перекосился и закружился. Слава вскочил, вскрикнул, машинально поискал опору и мягко осел на стул, ухватившись рукой за спинку.
- Что с вами? - ужаснулся Николай Петрович. - Вам плохо?
- Да нет, ничего, - мысленно проговорил Слава и вдруг услышал?.. подумал?.. собственный голос:
- Прощения просим, благодетель!
- Как? - изумился директор. Он уже обегал свой стол для оказания помощи сползающему со стула Славе. - Вы нездоровы?
- Во прахе, у ног ваших унижаясь… Все претерплю заслуженно!
Не веря своим ушам, Николай Петрович потянулся пальцем к носу, дабы как всегда потереть его, да так и замер.
- Вы издеваетесь, Станислав Петрович! Не понимаю, как можно?! Я бы попросил… - Последние слова вышли несколько повышенными по тону.
- Грозен, ох, грозен, как Яков Лукич, мир его праху, туда ему и дорога! - промелькнуло в голове Славы. Одновременно же он подумал: - Какой Яков Лукич, что я несу? - А вслух прокричал со слезой в голосе: - Видя, что прогневал, единственно о прощении ходатайствую. На доброту вашу смиренно уповая…
- Конечно, конечно, - лепетал вконец растерявшийся Николай Петрович. - С кем не бывает, я понимаю… мы понимаем…
- Слушает, старый хрыч, слушает, ножками-то не топает, в глазах-то растерянность, - мелькнуло у Славы в голове. - Что же это? Что это я говорю, что я думаю? Как это я думаю?
В голове параллельно крутились два несмешанных потока мысли. Один Слава хорошо знал, это были его кровные мысли, второй, владеющий его языком, был чужой и в то же время тоже свой, кровный. В нелепой, уродливой, абсурдно-архаичной форме он делал именно то, что собирался делать сам Слава - просить прощения.
- Смею надеяться, - лепетал язык, - уповать, так сказать, на заступничество, покровительство ваше!..
- Идите, отдыхайте, все будет хорошо, не беспокойтесь… - бормотал директор и ласково подталкивал Славу к двери. Напоследок он убежденно сказал: - Выспитесь, это вам всего нужней. Такое волнение, я понимаю… Все наладится, все наладится.
Слава выбрался на крыльцо.
- Облапошили старика! - ликовало в нем. - А рожа-то, рожа-то у него была, прости господи! Учись, щенок, пока я жив! Что же это? Как же это я? - с отчаянием пробилась другая мысль И тут же он бешено заорал на себя: - Подашь свой поганый голос, задушу!
И хоть он решительно не понимал, как можно задушить голос в мозгу, угроза подействовала. Непонятный двойник исчез. Кое-как Слава доплелся до станции и уселся в электричку. В полупустом вагоне его хватил страх. Перед глазами стояло лицо директора у двери, оно сильней любых слов говорило, что с ним, со Славой, произошла беда. Он, видимо, внезапно сошел с ума. Только это естественно объясняет такой разговор с добрейшим Николаем Петровичем. Слава много читал о сумасшествиях и ярко живописал свое будущее. Вылечиться, конечно, можно, но сколько на это потребуется времени? Месяцы, годы? Не осужден ли он всю молодость провести в психбольнице?
Идти с такими мыслями домой не хотелось. Идти не хотелось никуда. На помощь пришел общепит. Он весьма удачно расположил пивной бар в ста шагах от вокзала. Здесь, в толпе объединенных общих занятием и разъединенных алкоголем людей, Слава постепенно пришел в себя, а после второй кружки пива даже ощутил интерес к жизни, выразившийся в желании выпить третью. А после третьей Слава сказал себе:
- Напьюсь! Приму испытанное лекарство ото всех скорбей. Его же и монахи приемлют! - И когда стены пивной закружились, как несколько времени назад в кабинете директора, он только намертво вцепился пальцами в стойку. Не успело вращение остановиться, ему захотелось петь.
- Однова живем! - пророкотало в нем явственно чужим и столь же явственно другим чужим голосом, совсем не похожим на тот тонкий отвратительный чужой голосок, каким просилось прощение у Николая Петровича. И раскрыв рот, Слава заревел непотребным басом со взвизгивающими козлиными верхами: - Рцем от всея души, и от всея помышления нашего - услыши и помилуй!
В баре вмиг настала тишина. Галдящая публика разных стадий опьянения повернулась к Славе. Здесь, случалось, пели и не такими голосами, но содержание пения было в новинку.
- Еще молимся о блаженных и приснопамятных строителях святого храма сего, о присноблаженных епископах и всех отцах - и братиях! - выводил Слава.
- Во дает! - восхитился сосед, здоровенный мужик, цвет лица которого наводил на мысль о регулярном посещении этого места. Он одобрительно толкнул Славу в бок и сказал:
- Хорошо, парень, но надо потише!
От толчка у Славы перехватило дыхание и мелькнуло в мозгу:
- Да что же Это? Сейчас же в милицию сдадут.
Но вместо того, чтобы уйти или замолчать, он мощно возгласил соседу:
- Отыди!
- Как это "отыди"? - изумился тот. - Не дома, орать-то!
- Сие сугубая ектинья есть! А то и в морду можно!
- В морду? - переспросил сосед, медленно лиловея.
Тело Славы само развернулось, рука треснула соседа по уху. Сосед замахнулся для ответа. Его схватили. Схватили и Славу. Он с ужасом выдрался из схвативших его рук и с ужасом же слышал, как гремел:
- Не агарян, филистимлян и иноверных языцев одоления даруй!
Однако одоление было даровано агарянам и филистимлянам. Мнения разделились. Агаряне требовали милицию, филистимляне предлагали дать по шее. Победили филистимляне. От мощного пинка Слава пересек площадь, влетел в сквер и упал на скамейку.
- Позор, позор! - кричал на себя Слава своим голосом. - Позор, пропади, подлый!
И бас, бормочущий о "псах лютых смердящих, иже не ведают, что творят", вдруг замолчал и пропал, как и тот, первый чужой голос. И до самого дома Слава оставался один.
4
Реминисценция I
Самый раз было поразмыслить спокойно. Слава лежал на диване и усердно пытался разобраться в самом себе. Болезнь стала несомненной, но характер ее оставался загадочным. На обычную, так сказать, нормальную шизофрению, она походила мало. Слава, хоть и не психиатр, видел в себе странности, недопустимые в естественном умопомешательстве. Что у шизофреников сознание раздваивается, известно каждому. Больной, с одной стороны, обычный Петров или Дьяков, или, скажем, Перепустенко, а с другой стороны - Александр Македонский, Наполеон, или даже великий футболист Блохин - и обе его стороны схватываются в жестоком противоборстве. Разве не таким живописали этот вид шизофрении великие писатели - два Вильсона у Эдгара По, Джекил и Хайд у Стивенсона, Дориан Грей и его зловещий портрет у Уайльда? Раздвоение личности только раздвоение! А у него не раздвоение, а растроение! Во-первых, он сам, Станислав Соловьев, добрый, умный и прочее - в общем, вполне положительный и даже не акселерат. Справа от себя - и то же он сам - какой-то старорежимный подонок, трус, ничтожество. А слева - еще хуже - пьяный поп, либо выгнанный из монастыря монах - и тоже он сам. Черт возьми, а где сейчас монастыри? Трое в одном - чрезмерно даже для безумца! Тут что-то другое, что-то пострашней вульгарной шизофрении. Пилюлями и электрошоком от такой хвори не избавиться, надо прежде понять ее…