Геннадий Гор - Замедление времени стр 2.

Шрифт
Фон

3

Юность не исчезает, она где-то рядом с тобой, за углом. Это ощущение всегда охватывает меня, когда я попадаю на Васильевский остров. Тогда мне кажется, что я увижу мир, каким он был сорок лет назад.

Но, увы, время необратимо. Юноши в узких брючках и девушки с взбитыми, как гнездо, волосами, выбегающие из университета на набережную, ничуть не похожи на тех неуклюжих парней и девчат, которые пришли в университетские аудитории, еще не успев износить сапоги и гимнастерки гражданской войны.

Нечто уэллсовское было в этом фантастическом переходе от почти полного незнания к рафинированной литературной культуре, культуре Блока и Хлебникова, Станиславского и Мейерхольда. Ведь сдав свои командировки и автобиографии, бывшие красноармейцы и шахтеры попадали в семинар прозы, который вел один из самых талантливых литературоведов века - Борис Михайлович Эйхенбаум.

Профессор Эйхенбаум разговаривал с бывшими красноармейцами, шахтерами и деревенскими парнями, кончившими рабфак, нисколько не упрощая всей сложности проблем теории и истории литературы. Но говорил он о литературе с таким внутренним воодушевлением и врожденной скромностью, с такой безупречной логической ясностью, что его без труда понимали парни и девушки, только что начавшие свое приобщение к художественной культуре.

Университетский коридор, тянувшийся почти на полкилометра, соединял в одно целое не только аудитории и лаборатории, но и десятилетия, факультеты и имена.

Биологи и физики вносили в интеллектуальную атмосферу университетской жизни дерзкий дух новых физических и биологических идей.

Я жил в мытнинском общежитии на сумрачном берегу, где сонно бродили университетские поэты и бормотали стихи. В их поэтическом бреде пребывал тривиальный дух штампов, высмеянных Маяковским: вечная любовь, кокетливая тоска, напускное уныние. Студенческий мир не походил на эти стихи. В набитой битком, пропахшей табачным дымом и портянками комнате рядом со мной шумно и напряженно жили студенты: физик, химик, биолог, этнограф. Они ежедневно поминали имена Ухтомского, Берга, Филиппченко, Френкеля, Богораза и Штернберга, обозначая ими самое главное, словно за спиной этих славных имен пряталась истина.

Введенное зоологом Л. С. Бергом в научный обиход новое понятие "номогенез" заманивало меня своей сложной тайной в дебри самых жгучих проблем биологии, в загадку происхождения и развития жизни. Я приходил в библиотеку Академии наук, раскрывал книгу Берга и сквозь тишину библиотечного зала старался пробраться к сердцевине бытия, к тому, что тщательно скрывали от нас растения и животные за толщей геологических периодов и космических перемен.

В замечательной книге Берга уже было почти высказано то, что спустя тридцать лет Норберт Винер назовет "кибернетикой".

Берг уже тогда пытался разглядеть в слишком привычном и обкатанном понятии "жизнь" нечто глубоко внутреннее и целесообразное, нанизанное на нить времени.

С интересом я читал книги Козо-Полянского, выдвинувшего модную в те годы, но недолговечную теорию "симбиогенеза" и рассматривавшего весь живой мир как симбиоз, как сожительство отдельного и чуждого друг другу, но заключившего союз в борьбе со смертью, псевдонимом которой было изящное слово "энтропия".

И наконец, грандиозное обобщение академика Вернадского, его учение о биосфере, его взгляд на Землю как бы из космоса, его умение в одном фокусе объять прошлое и будущее жизни, понять и объяснить человеческую мысль как силу, меняющую геологический и химический облик Земли. Книга Вернадского так захватила мое воображение, что я начал завидовать естественникам.

Но, к счастью для гуманитариев, и литературная жизнь Ленинграда была захватывающе интересной. В Институте истории искусств читал лекции Ю. Тынянов и вел семинар по современной прозе В. Каверин, чьи ранние рассказы и повести носили подчеркнуто экспериментальный характер.

Погруженная в историю тыняновская мысль тем не менее чрезвычайно остро ощущала проблематику современной ему прозы, ее непрерывающуюся связь с русской литературой XIX века. Не без влияния Тынянова и Каверина мы бредили Гоголем, бесконечно перечитывали его, особенно гениальную повесть "Нос", поражаясь вечной новизне ассоциативного художественного мышления величайшего из прозаиков.

Гоголь словом-жестом, словом-краской, словом-думой проник в сущность вещей, людей и явлений, связал воедино разрозненные части мира. Наша эпоха была влюблена в Гоголя, в его живое, дышащее, играющее слово. Артистический дух Гоголя жил в повестях А. Толстого, в рассказах М. Булгакова, М. Зощенко, И. Бабеля, в режиссуре Мейерхольда и Терентьева, в кинорежиссуре Эйзенштейна и Довженко, в графике Альтмана, в живописи Тышлера и Шагала, в поэзии Нарбута и Заболоцкого, в музыке раннего Шостаковича.

На экранах шла "Шинель", поставленная Козинцевым и Траубергом, в театре Мейерхольда и ленинградского Дома печати - "Ревизор", и все ощущали Николая Васильевича как живого своего современника. О Гоголе говорили яркие листы уличных афиш, обложки литературных исследований, тихий голос Б. М. Эйхенбаума на семинаре по прозе, а театровед и историк литературы А. Гвоздев рассказывал после лекций о генеральных репетициях у Мейерхольда, репетициях, где, невидимый и вездесущий, присутствовал Гоголь.

В 1928 году я неожиданно для своих друзей и еще больше для себя самого был избран делегатом 1-го съезда пролетарских писателей. И я, заняв у знакомых клетчатый плед и полотенце, отправился в Москву.

Почти вся ленинградская делегация состояла из двадцатилетних юнцов. Мне помнится, как в Москве перед заседанием к нам, сидящим в первых рядах большого зала, подошел перевальский критик А. Лежнев и спросил:

- А где же ленинградская делегация?

Кажется, Д. Остров или И. Авраменко ответил:

- Ленинградская делегация - это мы.

- Вы? Вы прежде всего мальчишки, - сердито сказал критик, - ничего путного не успели написать и представлять литературный Ленинград не имеете права!

Но с нами были мандаты, молодость и уверенность, что хорошие книги создали именно мы, и в ответ на сердитые и во многом справедливые слова маститого критика мы дружно рассмеялись.

Не только наша делегация, но и многие другие состояли из юнцов, которые больше обещали, чем сделали, и поэтому на съезде разговор шел не столько о сделанном, сколько о том, что предстоит сделать.

Год для советской литературы был знаменательным. В журнале "Октябрь" печатался "Тихий Дон", но о Шолохове говорили не столько присяжные ораторы, сколько писателя в своих частных разговорах.

Официальная часть съезда мне запомнилась плохо, но зато хорошо запомнился литературный вечер: молодой Назым Хикмет, тогда еще студент Института народов Востока, одетый в черную рабочую толстовку юный Алексей Сурков и, разумеется, Маяковский.

Рядом с тем зданием, где собрались делегаты РАППа, оказался еще один съезд или конференция - заседали представители враждебной РАППу литературной группы "Кузница".

Запомнилось мне, как Михаил Чумандрин, подойдя к ограде, за которой стояли пожилые, одетые в длиннополые черные пальто и унылого вида черные шляпы длинноусые "кузнецы", стал высмеивать их, громко выкрикивая:

- Эй, литературные старообрядцы! Беллетристические богомольцы! Пролетарские мистики! - И вдруг погрозил в их сторону.

4

В те годы привлекала мое внимание проза ныне несправедливо забытого писателя Леонида Добычина и стихи Константина Вагинова.

Леонид Добычин напечатал несколько рассказов в серапионовском альманахе "Ковш" и в журнале "Русский современник". Позже в издательстве "Мысль" вышла его первая книжка "Встреча с Лиз". Проза Добычина чем-то напоминала живопись знаменитого французского импрессиониста и пуантилиста Жоржа Сера, в которой поэзия современного ему города причудливо совмещалась со зло и четко, почти карикатурно очерченными фигурами мелких буржуа. Добычин со свойственной ему насмешливой наблюдательностью увидел и изобразил крайнюю элементарность мышления провинциального обывателя, приспосабливающегося к революционным будням. Человек, начисто лишенный духовного начала, - это автомат, чьи фразы - клише, штампующие безликий мир обывательского существования. Некоторые персонажи "Встречи с Лиз" не только говорили, но и думали готовыми формулами. "Физкультура, - подумал Ерыгин, - залог здоровья трудящихся".

Человек просвечивался словно рентгеном, и был виден приспособленец-автомат, из всего богатства современности усвоивший только ее фразеологию.

Если Добычин показывал сложность и противоречивость событий обыденной жизни, противопоставляя ее элементарности и убожеству обывательского мышления, то Вагинов в своих стихах и отчасти в прозе как бы разъял время, пытаясь соединить Ленинград с античностью, как соединяют нас с прошлым здания Росси, Томона, Кваренги или старинные книги, дающие нам возможность одновременно пребывать в разных веках.

Поэтическая ассоциация (связь далеких предметов, смыслов и времен, спаянных с помощью слова) была тем ключом, которым Вагинов пытался открыть наглухо запертые историей века. Чувства, события, имена, нанизанные на нить строк и строф, подводили нас к скрытым в словах смыслам. Свою книгу стихов Константин Вагинов назвал "Опыты соединения слов посредством ритма".

И Добычин, и Вагинов жили и писали на периферии эпохи, слишком сложные и камерные, чтобы воодушевлять студентов и молодых рабочих. Они были писатели для писателей. Но без них неполной покажется картина жизни, в центре которой находился Маяковский.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора