Сергей Снегов - Право на поиск (сборник) стр 3.

Шрифт
Фон

Штилике вернулся к дивану, откинул голову на мягкую спинку. Итак, эти чудесные парни и девушки страшно взволновались, узнав, что перед ними знаменитый Штилике, столько ведь приходилось читать и слышать об освоении Эриннии, о делах на Ниобее, наверно, и курсовые экзамены сдавали, непрерывно поминая эту фамилию - Штилике, Штилике, Штилике… И портреты твои развешаны в учебных аудиториях, наизусть все вытвержено: невысокий, широкоплечий, сутулый, усатый, с запавшими тёмными глазами - в общем, такой, что, "отвернувшись, не насмотришься". Впрочем, знаменитостям уродливость прощается… А все же какая разница между устоявшимся представлением о некрасивом и в молодости, а сейчас, наверно, дряхлом, уродливом старце, если он ещё жив, и тем величавым, уже немолодым, но ещё статным мужчиной, каким ты перед ними предстал! Было чему поразиться! И законно потребовать объяснений, как стало возможно такое превращение? А ты сбежал от расспросов. Нет, не только облик твой переменился, характер тоже, раньше ты ни от чего не бегал!

- Ну и сбежал, ну и пусть! - вслух закричал Штилике. - Мои превращения - мои личные дела. Есть ещё и такая область - интимность.

"Без истерики! - мысленно одёрнул себя Штилике. - Давно обветшала твоя мелкая интимность. Да и была ли? Ты в некотором роде историческое явление. Соответствуй себе!"

- Не мог я разговаривать с тем большеглазым, - устало вслух сказал Штилике. - Одно дело - работа, исторические решения… Другое совсем - Ирина, Виккерс, Барнхауз, Агнесса… Зачем возобновлять старые споры? Вряд ли они заинтересовали бы этих молодых людей.

И опять он мысленно опроверг сказанное вслух:

"Заинтересовали бы! Они летят на Ниобею. То, что ты называешь интимностью и старыми спорами, неотделимо от реальной истории планеты. А между прочим, в официальном отчёте Академии наук ты и словечком не обмолвился о своём отношении к Ирине и Агнессе, к Барнхаузу и Виккерсу. Твой отчёт был неполон и необъективен".

- Я рассказал о драме на Ниобее…

"События изложил, а чувства? Разве ваши настроения, ваши желания, ваши характеры не сыграли там, быть может, решающей роли? И не называй, пожалуйста, события на Ниобее тусклым литературным словцом "драма". Была трагедия - и не личная, а социальная. И те, кто вслед за вами направляются ныне на эту столько лет запретную планетку, имеют право знать, что на пей происходило, хотя бы для того, чтобы не повторять ваших ошибок".

- Если экспедиции на Ниобею возобновлены, то и даны подробные программы, как вести себя на ней.

"Были ли у вас такие программы?"

- У нас не было, у них должны быть! Напрасно, что ли, я писал свои отчёты?

"Ты писал отчёты о событиях, а не о душах. Как и вы, эти ребята не лишены страстей, надежд и мечтаний! Как загорелись их глаза, когда они услышали, кто ты! Будут, будут среди них и свои Барнхаузы и Штилике, Ирины и Агнессы. Они должны знать, какой нелёгкий путь пролёг для вас на планете".

- Не мог я бесстрастно - лекционно! - говорить о наших спорах, о пашем горе, о негодовании и отчаянии, попеременно захватывавших нас… Раскрываться, как на исповеди!.. Милые, но все же чужие люди!

"Согласен. Но мог. Вон там лежит диктофон. Возьми и говори. Ничьи глаза здесь но смущают тебя. Пусть люди, идущие за тобой, знают и то, что осталось нераскрытым в твоих отчётах".

Штилике взял диктофон и заговорил.

3

Я не люблю себя. Я никогда себя не любил. Были часы, когда нелюбовь к себе превращалась в негодование на себя. Тогда я враждовал с собой. Нет, во мне не было двоесущия, я не страдал от раздвоения личности. Я всегда был один - один облик, один характер, одни жизненные цели, одни способы их реализации. Все было проще, чем тысячекратно читалось в романах, живописующих убийственные схватки двух враждебных натур в одном теле, и по одному тому, что было проще, становилось непосильно сложней. Наверно, я говорю непонятно. Непонятность не в словах, а в фактах, какие надо высказать словами.

Итак, я не люблю себя - таков первый важный факт. И прежде всего не люблю своего облика. Природа наделила меня неудачной внешностью. Ещё в детстве я возненавидел зеркала. В зеркале, когда я подходил к нему, появлялась нескладная фигура: с непомерно широких плеч свисали неприлично короткие, хотя и крепкие руки, на узкой и длинной шее торчала массивная голова - я всегда удивлялся, почему шея не сгибается под её тяжестью, - а к несимметричному телу ещё и несимметричное лицо… "Ты мог бы сойти за инопланетянина-антропоида, если бы мы не знали, что антропоидов в иных мирах не существует! - сказала мне как-то Анна и добавила с нежностью, ей почему-то нравилось моё уродство: - Вот же судьба - столько красивых парней увивалось вокруг меня, а влюбилась в тебя".

И я не любил своих поступков - такой второй важный факт. Нет, не потому их не любил, что делал, чего не желалось. Этого не было да и не могло быть. Я делал только то, что надо было и что хотелось. Но делал хуже, чем хотелось. Есть люди, достигшие совершенства, образцом их был мой учитель Теодор-Михаил Раздорин, у таких людей цель и выполнение цели всегда совпадают, одно отвечает другому. Меня одолевала неудовлетворённость: цели были выше выполнения. Я не жалуюсь и не скорблю - констатирую печальный факт.

В моих действиях на Ниобее оба эти свойства - нелюбовь к своей внешности и несовпадение цели и средств - присутствовали в реальном действии. Если бы было не так, я и не упоминал бы о своём характере, на такую деликатность меня бы хватило.

На Ниобею меня направил Теодор Раздорин.

Я пришёл к нему вскоре по возвращении с Эриннии. Мне полагался годовой отдых на Земле. Я заранее сокрушался, что года на отдых не хватит. И уж конечно, ни о каких дальних экспедициях мне не мечталось: я был сыт по горло хлопотнёй на неустроенных планетах. Ничегонеделание на зеленой Земле было сладостней любых успехов на разных небесных шариках. Так мне воображалось. И естественно - теперь сознаю, что в том была естественность, а не принуждение, - не прошло и месяца, как я снова мчался к звёздам.

Это произошло потому, что Теодор Раздорин умирал.

Он лежал в своей спальне на широкой постели, иссиня-бледный и до того исхудавший, что набухшие вены на руках и жилы на шее казались жгутами, приставленными снаружи, а не выступающими из-под кожи. Возле кровати возвышались аппараты для кровообращения и дыхания, собственные органы Раздорина давно перестали служить исправно. В открытое окно врывались запахи деревьев и распускающихся цветов, на дворе творилась очередная яркая и многошумная весна. Я потом часто думал: хорошо умирать весной, ощущая тепло солнца и дыхание возрождающейся травы. Именно так, по-своему радостно и красиво, совершалось это скорбное событие - уход моего учителя в небытие. Для себя я желаю такой же смерти.

Обессиленный телесно, сознание Раздорин сохранял до последнего часа. И хоть голос его, прежде громкий и категоричный, звучал уже не так сильно, но был по-прежнему ясен и решителен. Старик с трудом шевелился на своей необъятной кровати - он любил такие, как сам он посмеивался, "стадиончики для спанья", - но разговаривал без большого усилия, и это, видимо, скрашивало ему тяготы хвори: он всегда охотно говорил и у него всегда было о чем говорить.

Раздорин глазами показал на стул рядом с кроватью и сказал:

- Садись. Знаю. Вижу. Перестрадал. Возродился.

- Десять лет все-таки, - сказал я. - Даже самого горького горя на десять лет не хватит. Все стирается.

- Не клевещи на себя. Ты не из забывчивых. Знаю твою любовь к Анне. Годы не сотрут такого несчастья. Да и не было у тебя десяти лет на горе. Даже года не было.

Я лучше, чем кто-либо - все же любимый его ученик, - знал, как он любит поражать парадоксами. В древности из него вышел бы незаурядный софист. Но этого парадокса я не понял. Он усмехнулся.

- А ведь просто, Василий. Тебя спас твой труд. Та великая цель, какую ты себе наметил. Не то что года, даже месяца на уход в несчастье ты не имел. Раньше о пророках говорили: он смертью смерть попрал. Ты попрал смерть жизнью. Эринния теперь никому не грозит таинственной гибелью. Это подвиг, Василий.

- Это работа, - сказал я. - И не только моя. Всех нас, и гораздо больше биологов и медиков, а не социологов. Я организовывал их труд, только всего.

- Твоя, - повторил он и нахмурился. Слова давались ему легче, чем даже лёгкое движение бровями или рукой. А он, как и встарь, отстаивал любое своё утверждение - не затыкал рта инакомыслящим, но требовал, чтобы против него подыскивали только солидные возражения. - Ты не вносил предложения о переименовании планетки? Эринния, богиня мщения, теперь ей не к лицу.

- Не вносил и не внесу. Пусть остаётся Эриннией. Название звучное. И лицо у планетки все ещё мрачноватое.

- Тебя не переспорить, ты всегда был упрямый, сказал он с удовлетворением. Ему нравилось, когда его убедительно опровергали. В моем упрямстве он ощущал обоснованность - во всяком случае, я старался, чтобы было так. Помолчав, он спросил: - А теперь куда?

- Никуда. Отдыхаю.

- И долго намерен?

- Весь положенный по закону отпуск. Не меньше года.

- Осатанеешь от безделья. Буду тебя спасать. Бери командировку на Ниобею. Я походатайствую. Туда не всякого пошлют, а тебе разрешат.

И раньше встречи с Раздориным не проходили гладко. Он поражал не только оригинальными суждениями, но ещё больше экстравагантными поступками. И, отправляясь к нему, больному, я говорил себе, что если свидание будет с неожиданностями - словесными и деловыми, - то болезнь не так уж и грозна, выкарабкается. Болезнь была, из какой не выкарабкиваются, а в неожиданности он ввергал по-прежнему. Я встал на дыбы, с хладнокровием и вежливостью, конечно.

- А какого мне шута в Ниобее, учитель?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Дикий
13.1К 92