- Тебя… пытали? - спросила она незнакомым, сдавленным голосом.
И вдруг уткнулась лицом в подушку и так горько, отчаянно заплакала, что я растерялся. Я просто не представлял себе, что Констанс может плакать, - такая она была ясная и сильная.
- Констанс, милая, ведь это уже прошло… это прошло и больше не повторится, - бормотал я, гладя ее плечи, ее разметавшиеся шелковистые волосы.
Потом я принес воды, она выпила, понемногу успокоилась. Это в первый и в последний раз я увидел ее плачущей. Мы сидели на постели, обнявшись, Констанс прижималась ко мне, все еще неровно дыша от рыданий.
- Ты прости, Клод, - сказала она наконец. - Это из-за тебя… И еще из-за родителей. Они ведь погибли в тюрьме Френ, и мне рассказывали, как их пытали… вместе, нарочно, чтоб им было тяжелей… чтоб заставить их заговорить… Мне рассказывала женщина, которая сидела в одной камере с матерью. Но они никого не выдали.
Только в эту ночь я узнал, что Констанс, как и ее родители, работала в подполье, что она была связной, ездила в другие города, перевозила листовки и гранаты, передавала инструкции.
- Почему ты мне раньше ничего не сказала? - спросил я.
Констанс ответила застенчиво и чуть удивленно:
- Но ведь ты не спрашивал… Я думала, что ты знаешь обо мне от Марселя Рише… и что тебе тяжело вспоминать обо всем, что связано с войной…
Вряд ли есть хоть что-нибудь в моей жизни, о чем Констанс не узнала после этого. Мне вдруг отчаянно захотелось рассказать все, выговориться, самому понять, что и как было со мной. Это был почти сплошной монолог: Констанс слушала, бледная, спокойная, и я знал, что она все понимает. Иногда я спрашивал ее: "А ты? Расскажи о себе!" Она говорила, но скупо и неохотно. Я шел на уловки - рассказывал о каком-нибудь дне своей жизни и добавлял: "Это было такого-то числа, такого-то месяца. А что было с тобой в этот день?" Иногда Констанс начинала рассказывать:
- Ах, девятое октября сорок второго года… В этот день я поехала в Лион… В поезде ко мне придрались полицейские, будто у меня документы не в порядке… В Лион мы прибыли вечером, и меня до утра продержали в камере… Там были две воровки, но они ко мне отнеслись очень хорошо и все советовали, чтоб я побольше плакала, когда меня будут допрашивать. Но утром меня допросил комиссар и выпустил. Даже обругал полицейских: "Свиньи, мучают детей!" Правда, они зря придрались, документы у меня были в порядке. А потом уж все в Лионе прошло хорошо.
Констанс совсем иначе воспринимала все, что ей пришлось пережить, даже гибель отца и матери. Для нее это была борьба за идею, битва против фашизма. Гибель в этой битве была хоть горькой, но почетной; жизнь вне борьбы - бессмысленной и жалкой. Ее отец был коммунистом, участвовал в испанской войне; она росла в атмосфере политических споров, борьбы во имя политики, подвига во имя борьбы, и для нее все это казалось нормальным и естественным. Кстати, ее молчаливость, нежелание расспрашивать и рассказывать, ее удивительная выдержка - все это было результатом не только врожденных свойств, но и воспитания в определенной среде.
Я и сейчас не могу понять, как это Констанс вышла замуж за меня, родила мне детей, отошла от политической жизни, - не потому, что я был против политики, вовсе нет, просто ее поглотили заботы обо мне и о детях. Конечно, большую роль тут сыграло то, что я был в лагерях и она меня причисляла к борцам, к людям ее окружения, ее душевного склада (вот, пожалуй, единственная польза от этих страшных пяти лет!). Я понимал это и чувствовал себя неловко, будто самозванец.
Но я ничего не мог тогда объяснить Констанс. Она спокойно улыбалась и говорила:
- Но ведь это правда, что ты участвовал в организации побега? Правда, что, когда вас так ужасно пытали в гестапо после провала, ты никого не выдал? Правда, что ты и в Маутхаузене продолжал работать в лагерной организации и сделал очень много?
Я пробовал возражать:
- Но, дорогая, это все внешнее. А внутренне я вовсе не способен бороться. И если б не Робер…
Констанс отвечала:
- В борьбу многие вступают из личных побуждений: любовь, дружба, семейные связи. Что ж из этого? Вот, например, моя мать: она приняла участие в борьбе из любви к мужу. Разве это порочит ее? Разве она не делала все, что могла, и не погибла, как героиня? Разве к великой цели ведет лишь один путь?
Что я мог на это сказать? Со своей течки зрения Констанс была права. Но разве действительно важны лишь действия, а побуждения безразличны? Может быть, к цели ведет и не один путь, а множество параллельных и переплетающихся между собой, но ведь вопрос и в том, что считать целью!
- А что же было твоей целью? - серьезно выслушав все это, спрашивала Констанс.
И это ставило меня в тупик. В самом деле, как определить мою цель? Разве я хотел чего-то другого, не того, что Робер? Разве мне не хотелось уничтожить фашизм, прекратить войну? Боже, да кому этого не хотелось!
- Может быть, дело не в цели, Констанс, - соглашался я. - Дело во мне самом. Я хотел бы стать таким, как Робер и другие, но не могу. Ну, ведь бывает же сплошь и рядом, что человек занимается делом, для которого он совершенно не годится. Потому что так складываются обстоятельства, понимаешь? Вот так было и со мной в лагере. И я без ужаса не могу об этом вспомнить!
- О чем - об участии в лагерной организации?
- Вообще о лагере! Обо всем, что с ним связано! Если б я узнал, что меня снова отправляют в лагерь, я бы покончил самоубийством! Я замираю от ужаса, когда вспоминаю, что там было, я теряю всякое мужество!
- Но ведь всем страшно вспоминать такие вещи…
- Значит, не всем одинаково… Робер - он другой, он ничего не боится. Вот он - герой, борец, а я… я невольный участник борьбы. Я трус, пойми это! Ты принимаешь меня за героя, а я всего лишь жертва. Не ставь меня на пьедестал, я там все равно не удержусь.
- Видишь ли, герои бывают разные, - отвечала Констанс. - Почему ты считаешь, что герой - эти тот, кто ничего не боится? Я даже не знаю, есть ли на свете люди, которым так уж никогда и не страшно. Ну, я понимаю, что иногда можно совсем не бояться смерти. Но не бояться пыток - это может только помешанный. Ты слишком честен, Клод, и слишком многого от себя требуешь, в этом все дело. Не надо так. Может быть, это и благородно, но ты так мучаешь себя! Смотри, как получается: ты хотел того же, что все хорошие люди, и делал то же, что они. А сейчас ты доказываешь мне, что ты не такой, как они, потому что ты боялся. Ну, неужели ты думаешь, что Робер не боялся? Я его мало знаю, это правда, но разве он не человек? Может быть, он скрывал свой страх, чтоб другим было легче…
- Вот видишь! Ты сама думаешь…
- А что я думаю? Разве ты выказывал свой страх? Конечно, нет. Иначе тебе не позволили бы участвовать в таких важных делах.
Я старался вспомнить себя в минуты ожидания опасности. Кто знает, может, Констанс и права со своей ясной логикой борца. Действительно, если б товарищи по лагерю понимали, что я испытываю, они бы меня отстранили, и все. Наверное, я невольно вел себя, как все, подстраивался к ним… Наверное…
В конце концов я перестал спорить с Констанс. Какой в этом был смысл? Я даже перестал понимать, кто из нас прав. Мне казалось, что герой - это тот, кто идет к цели, несмотря на все препятствия, ясно видит эту цель, считает ее главной в жизни. А я? У меня была другая цель, чем у них, - поскорее вернуться домой, увидеть Валери, работать, жить… И вот я вернулся. Чем я занимаюсь? Личными проблемами, и они меня больше всего интересуют, так уж я устроен. Теперь, когда у меня есть Констанс, когда начала затихать тоска по Валери, я буду с удовольствием работать. Меня многое интересует в науке. Но политика? Боже мой, ведь я в ней по-прежнему ни черта не понимаю! Я знаю лишь одно: что я до безумия боюсь новой войны, а она опять угрожает миру. Я с удивлением и завистью гляжу на многих моих товарищей по лагерю - они так и рвутся еще подраться. Ну, вот они и есть настоящие мужчины… А я… что ж, прав Робер, у меня в характере слишком много женских черт. Не могу же я себя переделать!
"О чем он думает? Констанс… лагерь… пытки… Констанс… Валери… почему-то лаборатория… сцена митинга… лица Марселя и Симона… Я не могу поймать ход его рассуждений…"
- О чем ты думаешь? - спрашивает Робер, появляясь на пороге библиотеки с подносом в руках. - Констанс прислала тебе кофе, давай выпьем.
Мне вдруг становится почему-то жутко. Кофе, он сказал? А когда я ел и пил в последний раз? Когда вообще кто-нибудь из нас ел, вот за эту неделю? Почему я не могу вспомнить ни одного обеда, ужина, завтрака? Почему?
- А мы сегодня разве обедали? - неуверенно спрашиваю я Робера.
Он ставит поднос с чашками и кофейником на низенький журнальный столик, садится рядом со мной на диван, берет мои руки в свои большие теплые ладони и смотрит мне прямо в глаза. Я отвожу взгляд.
- Конечно, обедали, чудак! - убедительно говорит он. - Разве ты не помнишь? Констанс приготовила чудесное рагу, даже не скажешь, что оно из консервированной говядины. И компот из клубники. Как же это ты забыл, а?
Да, теперь я ощущаю на языке вкус острого соуса - Констанс прекрасно готовит соусы, не хуже Софи! - и аромат клубники… Действительно, как странно, что я забыл… Мы обедали и сидели все вместе… Да, наверное, все вместе…
- Послушай, - говорит Робер, - что это ты все время сидишь один? О чем ты думаешь?
Действительно, почему я так долго сидел один? И думал о прошлом - словно оно имеет теперь какое-то значение! Как странно… Я опять поднимаю глаза на Робера: почему мне стало так трудно, физически тяжело выносить его взгляд?
- Так о чем же ты думаешь? - повторяет Робер.
Я делаю безразличный жест.