* * *
В первые недели в обители боль не отпускала Лешека ни на секунду. Она была такой невыносимой, что он не мог даже расплакаться – ему казалось, что если он позволит ей выйти наружу, то она его убьет. Боль мешалась с кошмаром, самым страшным его ночным кошмаром – просыпаясь на тонком соломенном матрасике, кишевшем насекомыми, Лешек с замиранием сердца ждал, когда же, наконец, его разбудит колдун, и он обнаружит, что лежит на мягкой кровати под теплым одеялом. Колдун всегда чувствовал, что Лешеку снится монастырь, он всегда будил его и сидел с ним рядом!
Пусть это окажется кошмарным сном, пусть колдун разбудит его! Пусть не в их теплом доме, пусть в шалаше среди леса – но пусть колдун будет жив! Пусть Дамиан передумает его убивать, пусть оставит умирать на снегу, и тогда Лешек его вылечит! В мыслях он выбирал для колдуна самые лучшие и редкие травы, он даже знал, где возьмет их среди зимы, и как сделает из них настои и отвары. Он продумал все до мелочей – и как спрячет колдуна в лесу, как сложит шалаш, и где найдет посуду, и сколько для этого понадобится времени. Он порвет свою рубаху на бинты, он будет перевязывать его каждые два часа, и поить водой, и держать его голову у себя на коленях, как делал сам колдун, когда Лешек болел. И если колдун потом не сможет ходить, Лешек придумает что-нибудь, он будет носить его, и сажать на коня, и помогать ему во всем! Пусть только он будет жив!
Если бы колдун остался жив, Лешек бы украл кристалл у Дамиана, и вернулся, и тогда бы вообще не нужно было строить шалаш – они бы ушли на Онегу, вдвоем, к Малуше и матушке, и построили бы там дом. И колдун снова написал бы свою книгу, они бы вместе переписали еще множество книг!
Лешек тысячу раз мысленно прошел путь из Пустыни к дому колдуна, тысячу раз представил, как кристалл залечивает его раны на груди и на ногах, и придумал тысячи слов, которые не успел сказать колдуну, и которые, несомненно, сказал бы, пока они добирались до Онеги: они ведь всегда говорили дорогой.
Спальня послушников на двадцать человек была стылой и душной. Маленькие окна, затянутые слюдой, днем пропускали мало света, зато ночью сквозь них сочился мороз. Топили в доме послушников через день, утром, и к вечеру второго дня в спальне изо рта шел пар, а за ночь бревна покрывались инеем.
Лешек тупо смотрел на Лытку, стоящего на коленях и шепчущего слова молитв, и ужас холодным сквозняком полз к Лешеку под одеяло: все это – реальность, все это – его жизнь, и никто его не разбудит. И пресная пища, и полутемная спальня, и вши, за несколько дней успевшие изгрызть его тело, и тонкое колючее одеяло, и молитва, бесконечная молитва – это теперь его жизнь.
Каждая мелочь монастырского существования поначалу причиняла Лешеку боль. Мокрый черный хлеб с кислым привкусом, с волглой коркой – да матушка бы не сумела испечь такого, даже если бы очень постаралась! Тонкий матрасик, двадцать человек в одной комнате, запах немытых тел, от которого спазмом сжимаются легкие.
Могила. Это могила под крестом, где люди погребены заживо, где они гниют, не успев умереть – от вшей, от сырости, от нездоровой жизни. Здесь никто не ходит по лесу просто так, чтобы побыть в одиночестве, подумать, посмотреть на небо, тронуть рукой ствол дерева и почувствовать, как под корой бежит живой сок. Здесь вообще нельзя побыть одному, здесь на тебя все время косятся чьи-то подозрительные глаза, подслушивают чужие уши, и только схимники наслаждаются одиночеством, но одиночество их – просто еще более глубокая могила.
Выходя же за пределы спальни, особенно днем, Лешек непрерывно чувствовал страх. Ему казалось, что с ним непременно сделают что-нибудь ужасное, за то, что он чужой, за то, что он не желает поклоняться их ревнивому богу. Он считал, что все вокруг видят, о чем он думает, и им хочется заставить его молиться так же, как молятся они. Он ходил на службы, крестился, кланялся, и озирался по сторонам – заметил ли кто-нибудь, как ему хочется вырваться из храма?
Лешек принял послушание, чтобы никто не догадался о его ненависти к их богу. Он боялся примерно так же, как в шесть лет, когда ходил по стеночке и опасался громко вздохнуть. Только на этот раз он не хотел быть хорошим, как тогда, он хотел, чтобы все думали, что он – такой же, как они. Он отлично понимал, что его страх не имеет ничего общего с действительностью, но каждую минуту ждал, что о нем доложат Дамиану, и тот прикажет дружникам: "Давайте его сюда и разводите костер".
Постепенно страх притупился, а боль ушла вглубь, и перестала быть нестерпимой, и вместе с этим пришла тоска – Лешек каждую минуту ощущал бессмысленность монастырской жизни, ее бесплодность, когда каждый день тупо приближает тебя к смерти, и не несет ничего, кроме подготовки к смерти. Вся жизнь – подготовка к смерти. Как это абсурдно, как искажает суть и смысл бытия!
Он и в детстве тяготился бесконечными службами, хотя приютских мальчиков освобождали от большинства повечерий и полунощниц. Послушники же, как и монахи, поющие в хоре, участвовали во всех бесчисленных богослужениях. Лешек посчитал, что в обычный день, не воскресный и не праздничный, стоит на клиросе не менее десяти часов в день, в праздники же – и все шестнадцать. Когда-то затверженные наизусть слова бесстыжей лести, обращенной к богу, всплывали в памяти сами собой, только теперь Лешек старался вдуматься в смысл того, что он произносит: в малопонятные, искаженные до неузнаваемости слова, из которых составлены молитвы. Вдумывался и ужасался – неужели богу и вправду угодно слышать столь откровенное заискивание? Неужели именно эти слова, более подходящие трусливому невольнику в ожидании заслуженного наказания от хозяина, требуются богу?
Тяжелый запах ладана и горящего воска в маленькой зимней церкви плавал над клиросом душным серым облаком, и если служба шла без перерыва больше трех часов, Лешек чувствовал, как слабеют ноги и не хватает воздуха, как мутная пленка затягивает глаза, и свечи расплываются широкими радужными пятнами. Голова трещала и туманилась, и Лешеку стоило большого труда не упасть в обморок, стараясь вдыхать медленно и глубоко.
Среди послушников осталось не так много ребят, вместе с которыми Лешек рос в приюте: часть из них ушла в дружину Дамиана и приняла постриг, часть покинула монастырь, получив наделы земли в близлежащих деревнях, поэтому Лешека окружали в основном люди малознакомые. Единственная его радость в монастырской жизни – Лытка, и тот все время старался убедить его в правильности веры в Христа, рассказывая сказки о своем боге. С Лыткой Лешек не боялся быть откровенным, но старался не переходить границ дозволенного. Лытка, по крайней мере, не докладывал духовникам о его "грехах". Остальные же послушники постоянно доносили друг на друга, и Лешеку казалось, чем страшней наказание назначал за грехи духовный отец, тем сильней они радовались и потирали руки.
Он боялся, что кто-нибудь донесет и на него, ему была отвратительна даже мысль о том, что его высекут на глазах у всех, как нашкодившего щенка, но оказалось, что чужого доноса для этого вовсе не требуется: послушников секли по пятницам всех поголовно. Лытка не понимал его, он не видел за наказанием ничего, кроме своего любимого умерщвления плоти, он мечтал быть униженным, и Лешек не сумел ему объяснить, в чем состоит чудовищность этого правила.
Между тем многие послушники считали это излюбленным развлечением – при их пресной жизни, в которой не было ни любви, ни игрищ, ни книг, одни находили удовольствие в том, чтобы смотреть на чужые страдания, раскрыв рот, другим же, напротив, нравилось испытывать боль. Лешек слушал их разговоры с ужасом и отвращением: он никогда не сталкивался с похотью, в том виде, в котором нашел ее в монастыре. Лытка не обращал внимания на скабрезности, пропуская их мимо ушей, а когда Лешек спросил, почему он, такой чистый и верующий, позволяет товарищам такие высказывания, тот коротко ответил:
– Я молюсь за спасение их душ.
– Лытка, это же грех! – улыбнулся Лешек.
– Конечно, они грешат в помыслах. Но они, по крайней мере, не любодействуют, а это немало. С помыслами бороться гораздо трудней. Когда-нибудь они смогут и это.
– Ага, они регулярно в этом друг другу помогают, – пробормотал Лешек.
– В чем?
– Бороться с помыслами. Вместо того, чтобы думать о своих грехах, постоянно докладывают кому следует о чужих.
– Это тоже полезно, – пожал плечами Лытка, – если от греха не спасает стремление к вечной жизни и страх перед адовыми муками, можно уберечь человека от греха страхом наказания.
– Знаешь, я не ребенок, я свободный человек, и мне совсем не хочется, чтобы кто-то таким способом удерживал меня от грехов.
– Лешек, то что ты говоришь – это грех гордыни.
– Да. И через несколько минут меня станут от него спасать. Как и всех присутствующих, – он отвернулся и стиснул зубы.
Послушники крестились, ложась на скамью, вопили под розгами, обманывая монахов, чтобы те хлестали не так сильно, посмеивались друг над другом – они не видели в этом ничего дурного, не чувствовали унижения.
Гордость надо хранить всегда, и когда на это не осталось сил… Лешек кусал губы и скрежетал зубами, но розги оказались сильней его – поднимаясь со скамьи, он еле сдерживал слезы и с ужасом думал о следующей пятнице. Чужие взгляды, любопытные и похотливые, сводили его с ума. Лытка помог ему надеть подрясник, и отвел в сторону.
– Ну что? Все не так страшно? – спросил он, улыбаясь.
Лешек ничего не ответил. Злость и обида, и бессилие, и страх… От безысходности он ударил кулаком в стену, но только отбил руку, что не прибавило ему ни уверенности в себе, ни оптимизма.
– Лешек, ну что ты? – Лытка посмотрел на него, как на неразумного ребенка – он все время смотрел на него, как на неразумного ребенка.