Анатолий Азольский - Клетка стр 8.

Шрифт
Фон

Коридор, тусклый свет лампочки, светлая до рези в глазах операционная, здесь стало известно: три пули, две в груди, одна в затылке - и вновь провал, снова - будто парит он над белыми халатами. Потом палата, то есть классное помещение, как в ленинградской школе, и свежее, что радовало чрезвычайно, белье, теплый синий халат, на кальсонах, правда, не хватало верхней пуговицы, и голод: он ел, ел, ел, никак не насыщаясь, но утоляя растянувшиеся на месяц боли, отчетливые, точечные - и боли, давившие прессом неутихающего надсадного грохота во всем теле. Нормальная, то есть довоенная, жизнь представлялась победою радости над болью, некой константой, функцией двух переменных, порою изменение одной влекло спад или подъем другой; в госпитале тоже боролись радость и боль, кратковременность страдания каким-то образом соответствовала мгновенности удовольствия или, наоборот, длительности возврата к норме. Месяц пролежал Иван в школе, здесь его нашли офицеры НКВД, в кабинете начальника Иван рассказал, где спрятан отрядом архив бобруйской госбезопасности, начертил схему; через три дня приехали вновь, схема утеряна, соврали ему, и он начертил такую же, вместо якобы посеянной, - да, много полезного дал ему чекист, погибший вскоре; Иван был теперь единственным, знавшим место захоронения так нужных НКВД ящиков, и его перевели в настоящий госпиталь, где он продлил курс изучения болей после того, как из-под шейных позвонков извлекли последнюю пулю. Он градуировал боли, по остроте и длительности подразделяя их на виды и подвиды, классы и подклассы, он прислушивался к шевелению в себе потревоженных мышц, в нем постоянно сражались новые и давние боли, нейтрализуя друг друга, устанавливая себя в некое промежуточное состояние, в мерцание уходящих и возвращающихся недугов, скорбей и печалей мускулатуры; то сердце всхлипывало, то легкое, еще помнившее пулю, и боль начинала растекаться по всему телу, как жидкость на гладкой поверхности, пока не встречала щель, куда уходила, но не топилась в ней, а собиралась в чуткий комок. Бывали боли, от которых перехватывало дыхание, спасением от них был крик, протяжный стон, визг или вопль, звуковой образ болей вмещался в рядом лежащих раненых, что облегчало страдания болящего, но будоражило соседей; боль объединяла людей точно так же, как радость, и не оттого ли общий плач на похоронах? А если бы рядом стонали враги - что тогда? И вспоминалась поразившая в гестапо странность: да, было больно, когда били немцы, но и радость была в этой боли, потому что, перенося ее, он мстил немцам, его молчание - это боль для истязующих тебя, зато здесь, в госпитале, боль как бы упакована в радость скорого избавления от всех скорбей.

Но когда боли кончились, радость не воссияла, пошла обычная жизнь, пологая часть доселе метавшейся кривой, склонной к падениям и взлетам. Конец войны уже близился, под Минском окружили двадцать немецких дивизий, еще немного - и выйдут на госграницу, "Даешь Берлин!". Когда в палату приносили почту, Иван уходил в коридор, писать ему было некому и получать письма не от кого: отец и мать погибли во второй день войны при бомбежке, Иван сам похоронил их, о Климе никаких вестей, его, конечно, сожрала война, никого из сестер и братьев отца в живых не осталось, и однажды, просматривая на парковой скамейке газеты, Иван наткнулся на реляцию из Ленинграда: сотрудники ВИРа, Всесоюзного института растениеводства, подыхали с голоду, но сохранили коллекцию семян, и среди умерших героев - Ф. М. Никитин. Надо начинать новую жизнь, со старой покончено, теперь у Ивана - никого на этом свете, даже любимой девушкой не обзавелся, уж не познакомиться ли с кем? Как-то потянул его в коридор сосед по палате, танкист, парень из тех, кому всегда достается первый кусок и последняя пуля: "Две дамочки тут неподалеку, ты как, способен уже?…" Сходил с танкистом к дамочкам, которых хватило бы на весь госпиталь Бурденко, еще раз навестил, потом уступил очередь товарищу. Военно-врачебная комиссия установила и другие способности: годен для дальнейшего прохождения службы, а ту определил еще раньше чекист, поручавшийся за Ивана, и вышел он из госпиталя в военной форме, старшим лейтенантом, на самолете доставили его в освобожденный Минск, повезли в барановичские леса, не решились без Ивана искать бобруйские ящики; "Здесь!" - ткнул он пальцем в землю, и по тому, с каким радостным рвением вытаскивали энкавэдэшники спрятанное, понял: не только о бумагах пекутся они, а что там помимо них - не хотел знать, поднадоели уже все эти чекистские выкрутасы. В Минске ему вручили орден, о деньгах, что нес он подполью, слова не было сказано: считалось, что их захватили немцы, со связным же еще раньше расправились народные мстители. Иван сам не хотел говорить о спрятанных рублях - сразу же возникала боль, обращенная на себя: зачем, идиот ты этакий, пошел на явку, зная, что ожидает провал, зачем? Молчал еще и потому, что потянуло в лес, на знакомое, в засады и преследования, походил сухим по сухой московской земле - и скучно стало; теперь же - раздолье, открытая борьба, утоление чувственного голода, леса кишат пособниками, националистами и недобитками, знаток партизанских методов старший лейтенант Баринов получил под командование роту и аж до самой весны сорок пятого скитался по северо-западу Белоруссии, находя наслаждение в том, что болотная жижа хлюпает в сапогах, шинель колом стоит от холода и грязи, в животе бурчание; только вернувшись в Минск он отоспался, отмылся и отъелся, пришил к гимнастерке белейший подворотничок и до блеска начистил наконец-то выданные хромовые сапоги. Рота обустраивалась у разрушенного мелькомбината, Ивану дали койку в офицерском общежитии. Зеркало у стены показало ему себя во весь рост: широкоплечий парень из тех, кому палец в рот не клади, в синие глаза разрешено смотреть только женщинам.

В апрельском воздухе носится что-то победное, тысячи горожан копошатся на расчистке улиц, на разборке битого кирпича, отменена светомаскировка, в общежитии гомон и веселье, на окраинах города убивают ежедневно, и заиграла наконец музыка в городском саду, танцы начались еще до Дня Победы, праздничный салют отгремел одновременно со звонком из милиции: на Красноармейской обнаружен труп молодой женщины "с признаками удушения и без следов изнасилования", Иван с опергруппой помчался на место происшествия. И не раз еще ездил, время радостное и тревожное, университет оживал, возвращались покалеченные войной студенты, Ивана ждала демобилизация только осенью, он покрутился у деканата, никого из знакомых не увидел, еще горше стало на кладбище у могилы родителей, все чаще беспокоила мысль: его-то самого - зачем бережет судьба, какой уж раз вытаскивая из ею же приготовленной могилы? Смысл какой в благоволении жизни? К какой могиле ведет она его? Математика - нужна ли она ему, раз он больше понимает в химии?

Мысли приходили и уходили, теснились заботами дня: проверки на дорогах, возня с дезертирами, перестрелки с бандформированиями неизвестной принадлежности; однажды окружили вооруженную группу, надо бы взять кого-нибудь живым, но прикрепленный из следственного отдела капитан Диванёв сморщился: "Да надоели они хуже редьки… есть у меня время цацкаться с ними… Какие документы найдете - и то хорошо…" С этим Юрочкой Диванёвым Иван жил в одной комнате на восемь человек, не на всех койках застелены матрацы, и не всегда к ночи собирались живущие, у всех служба, кое-кто пригрелся у вдовушек, приходившие с дежурства долго колотили в дверь, пока за ней не раздавалось: "Да понятие ж имей, не один я!" - и мимо охрипшего от мата офицера проскальзывала женщина. Если застукивали Юру Диванёва, он сам выходил и урезонивал: мешаете, мол, исполнять жизненно важные функции и не пора ли, дорогой товарищ дежурный, на постой определиться к славным белорусским женщинам. Почему сам не определялся - не объяснял, парень был с чудинкой, очень высокий, губы, глаза, руки - всегда влажные, щедрый, но с разбором, деньги давал тем, у кого они обоснованно не водились, или на семейные нужды, если кто направлялся в загс. И женщин любил - не всяких, обычно подъезжал на "виллисе" к бабам на разборке завалов, зычно подзывал старшую, строго спрашивал, кто здесь комсорг или с кем можно договориться о шефской помощи, забирал активистку, если дивчина была росточком ниже плеча его, и увозил в общежитие; все похохатывали над тягою его именно к низеньким, а Диванёв отвечал, широко улыбаясь: "Люблю, когда они мой пупок нюхают!…" Как-то в веселую минуту, за бутылкой, пооткровенничал с Иваном: мне, сказал он, нельзя путаться с рядовыми членами партии и комсомола, моральное разложение припишут, а вот с комсоргом или парторгом - это, знай, идейный контакт плюс оперативная необходимость. Выкроил время и сходил с Иваном в университет, на студенток не смотрел, больше интересовался правилами приема; Ивану искренно завидовал: "Далеко пойдешь, университетский диплом да служба в органах - это вещь, это две вещи…"

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора

Глаша
1.8К 58