Я снова стала видимой для него.
- Сереж… ты же сам понимаешь, что раз бабушка тебе ничего не говорила, и даже моего имени - то откуда ты про меня знаешь тогда? Это же я тебе сказала, что я твоя сестра и что я, по-вашему, умерла. Ну? Значит, ты меня не придумал. Ведь так?
- То есть я что ли не псих? - вздохнул он. - Пошли за дом. А то вдруг увидят. Они так видят, как будто я сам с собой разговариваю…
Мы сели за домом на покосившуюся низкую лавочку в лопухах, где краснели битые кирпичи. Это было еще одно наше с ним место, а теперь стало единственное, раз на дереве нас могут засечь - то есть его засечь и отправить 'в психбольницу'.
Три кота вышли из зарослей и сели вокруг.
- Ты тогда просто не говори бабушке. И папе не говори. А то он будет ругаться, а бабушка плакать. Мы с тобой просто будем братом и сестрой, когда ты на улице. Ага? - убеждала я. Я все-таки была старшая сестра - старше на семь лет. - И когда ты вырастешь, хочешь, я возьму тебя на летний праздник в овраг? Там весело!
Я вспомнила, как там весело, и мне стало сразу хорошо, хотя и начиналась осень, грустное время для дворов, хотя и важное. На летнем празднике - бешено, дико весело, все скачут, танцуют, кружатся, сами и в хороводах, и город наполняется новой жизнью…
Сережа хмурился, вздыхал, но постепенно успокоился, вытер слезы рукавом куртки.
- Дин… Ага, ладно, Дин, - пробормотал он. - Ты значит вот правда есть? Честное слово?
Я знаю, как говорят пацаны и девчонки во дворе: 'Зуб даю' или 'Честное пионерское'. Но для нас это вроде неправильные клятвы. И зуб мы дать не можем, и не пионеры нисколько. Поэтому я просто кивнула.
- Есть, конечно. Ну вот правда - есть.
Мы полазили еще по гаражам, по заборам, я показала ему тайник в ближайшем овражке. Через три дня он вынес мне пирожки - бабушкины. Мы снова сели на нашей лавочке за домом.
- А ты мне расскажи еще про это кино? Ну, про разведчика? - сказала я, вытирая лицо лопухом. Признаться, я вцепилась в бабулин пирожок с яблоками, чуть ли не урча, как кот в куриную ножку (видела я такое дело на помойке), и физиономия у меня оказалась перемазанной яблочным повидлом.
- Ага! - с готовностью начал брат, доедая свой пирожок, с капустой. - Значит, короче, немцы…
Так мы и жили. Зимой мы с братом катались на горке, весной шлепали по лужам, летом собирали тополиный пух за гаражами.
В овраг на летний праздник я его так ни разу и не взяла - наши сказали мне, что это скажется на нем плохо, и что людям (живым, то есть, людям, а не как я) видеть это не надо, разве что немногим, которые все равно будут потом как мы и уже решили. А то Сережа не сможет стать как все, а если не как все - ему плохо будет жить среди людей.
Брат рассказывал мне фильмах, о книгах, о молекулах и всяком другом, чему учат в школе, он даже учил меня писать и читать, еще он говорил мне о своих друзьях, а потом - о спортивной фехтовальной школе, куда стал ходить, но самое главное - о родителях и о квартире. О том, что переставили пианино, купили новый телевизор, где теперь висит бабушкина вышивка с сиренью. Сережа рассказывал, что бабушка обижается на папу и часто уезжает к младшей сестре - на месяц, на два… А мама плачет и пытается их помирить. Я злилась на папу и часто летом сидела в зарослях у подъезда, смотрела, как выходят то мама с отцом, то одна бабушка, и жалела бабушку, пыталась прикоснуться к ней, посылала ей навстречу котов, чтобы ей было приятно посмотреть на них, или собачек, чтобы ее порадовать, а зимой, в гололед, кружила вокруг нее, когда она шла по двору, и охраняла, чтобы она не упала. А отцу один раз подставила подножку. Он упал, шапка слетела с головы, но не ушибся - я поддержала.
Я рассказала Рябине (Сирень зимой обычно дремала в подвале), и та сказала:
- Зря ты его. Он все же отец. С этого серость порой и начинается. Не надо, Динка… что поделаешь.
Мы с братом виделись не часто - раз в месяц, а когда и реже. У меня тоже были свои дела, и у Сережи оказывалось все больше уроков, фильмов, книг, друзей, о которых он уже не успевал мне рассказывать.
Когда Сереже было лет двенадцать, он сказал, что бабушка заболела и лежит. Мама ухаживает за ней, папа вроде стал смирным и старается не мешать. Я плакала и бродила всю ночь среди репьев и лопуха.
- Она умрет? - спросила я Сквера. Мы с Рябиной сидели у него - в сквере - на лавочке у Ворот. Ворота - из двух елок, в самом центре самого большого газона сквера. Там - одно из его Мест. Сквер угощал нас сохранившимися на зиму яблоками. - Почему я могу вылечить кошек, а ее не могу?
Мои друзья молчали.
- Ну что вы? Я хочу ее вылечить. Я вылечу! - я переводила взгляд с Рябины, с ее пестрыми волосами, серыми, как кора дерева, и светлыми, как блики солнца на ней, - на темноволосого лохматого Сквера. Оба они в свитерах и джинсах - так ходят зимой все наши. А сейчас апрель, и часто еще бывает холодно. - Как попасть в дом? Рябина! Сквер! Как попасть? Не верю, что нет пути.
Они переглянулись.
Рябина нахмурилась.
- Дина, мы тебе этого не говорили раньше… просто чтобы… ты не осталась жить в квартире. Во дворе лучше. Ты потом поймешь. А может, понимаешь уже и сейчас. В квартире жить - плохо и для твоих, и для тебя. Вы извели бы друг друга, все нервы бы друг другу вымотали… Как человек, ты жить там не сможешь, а как домовой… оно тебе нужно? Это больно тебе будет. Но, в общем, обещай - что вылечишь и уйдешь обратно в дворы. Хорошо?
Я уже привыкла в Дворах, а как живут домовые - слышала, поэтому уговаривать меня не пришлось: я знала, что мне самой в доме родителей никто будет не рад, а скользить по ночам тенью и прятаться в углах - тоже еще та радость. И я не хочу мотать нервы моим родным - я хочу помочь. Поэтому я только хмуро кивнула.
- Все очень просто. Пусть твой брат тебя позовет через порог - сначала подъезда, потом квартиры. Тогда ты сможешь войти. И пусть потом позовет обратно.
Мне некогда было тогда думать, почему люди имеют такую власть над нами. Почему мы не можем сами войти и выйти, когда хотим. Впрочем, ответ напрашивался сам собой: их дом - это как наше Место. Мы же тоже не всех подряд пускаем в наши Места, и бережем их, как можем. Наши места - это мы, а дом, значит - это все равно что сами люди, все правильно и справедливо. Но это я все думала потом, а тогда просто не до того было. Я засела у подъезда и дождалась, пока Сережа спустится с мусорным ведром. Я пошла рядом к мусорке - она далеко от дома, и путь до нее лежит мимо сирени, нашего круга из бревен и палисадника с пролесками (они уже там, в земле, почувствовали весну).
Сережа сразу понял, что надо позвать. Когда мы вернулись с помойки, он открыл дверь подъезда и сказал тихо, оглянувшись по сторонам:
- Дина, входи. Я тебя приглашаю… зову… в наш дом.
И я почувствовала, что Порог могу перешагнуть легко. Подъезд был знакомым и родным. Вот на этом коврике перед соседской дверью на первом этаже в то время, когда я здесь еще жила, сидела красивая пушистая кошка. Когда мне было четыре года, я боялась проходить по лестнице мимо нее ('Там киса!') Вот почтовые ящики. А вот и наша дверь с цифрой шесть! Сережа открыл дверь своим ключом (он у него был на шее) и пробормотал:
- Дина, входи. Я зову тебя и приглашаю…
Вот и коридор - полки с книгами до потолка… Папа читает за столом в зале газету. Мама на кухне, судя по запаху - суп с фрикадельками… На окне зеленеет сочный алоэ… Но по всей квартире разлита печаль и серость… Такая - что уже скоро будет и пустота. И болезнь. И бабушка - я почувствовала - лежит в дальней комнате, ей одиноко и печально. В коридоре меня встретила новая кошка - Барсик уже был со мной, а эта черная пушистая из дому не выходила. Сережа про нее рассказывал иногда. Кошка уставилась на меня, выгнула спину, коротко зашипела.
'Тихо! Я своя. Я не задержусь здесь. У вас в Месте плохо - а я постараюсь сделать лучше'.
Кошка села, обернув хвост вокруг лап, замурлыкала, круглые желтые глаза стали щелочками. Сережа кивнул мне - дернул головой в сторону комнаты, где лежала бабушка - в самом конце комнаты, у самой стены. Здесь на окнах были цветы - я помнила названия с детства, с тех пор, как мне было пять лет. Фуксия… и… Нет, забыла. Дальше - не помню. Вышивка с сиренью висела прямо над ней. Бабушка смотрела перед собой прозрачными голубыми глазами. На столике перед ней стоял нарезанный лимон с сахаром, творог, - мама ничего не жалела. Но я видела, что у бабушки плохая кровь. Совсем плохая.
- Сереженька… сыночек, кто с тобой?
Я помнила, что она и меня называла 'Диночка, доченька'. Я знала, что ее собственный старший сын, брат мамы, умер во время войны от воспаления легких - ему было шесть лет. Мама родилась уже позже.
- Диночка, доченька… - бабушка поднялась и потянулась ко мне.
'Бабуля! Я пришла, но меня никто не должен видеть'.
Бабуля заплакала.
- Диночка, доченька, я знала, что ты есть где-то… Где-то живешь…
В соседней комнате зазвучали голоса.
- Заговаривается опять… Видит Дину, - говорил папа.