Год семьсот пятьдесят восьмой, хреновый, скучный и унылый, и вместе с тем непомерно раздутый - ощущение было такое, будто зима цепляется зубами за землю, не желая отдавать ее весне, и все тянется, тянется… Приходит весна, окапывается и ни за что не желает сдавать свои позиции лету, и тому приходится использовать хитрости, обходные маневры, шпионаж и предательство, и зачем? Чтобы показать длиннющий язык осени, объявив, что с места не сойдет, пока не измочалит души всем смертным духотой и тяжелыми дождями. Словом, год тянулся, как третья стража.
Я метался между отчаянием и маленькой деревушкой по названию Стрижи, где у меня была любовница, местная ведьма. Осел я там после того, как она подумала, что меня приворожила. Я не переубеждал ее, соседки завистливо вздыхали, слушая ее страстные вопли вечерами, а я вспоминал то счастливое время, когда путешествовал с труппой, свободный, как плевок на ветру.
Или нет, начну с другого.
Я пошел топиться.
Вскрыть себе вены у меня не хватало духу, хоть это и было бы по-королевски. Но королем я давно уже не был, и мое сердце актера вопило, что травиться банально, резать себя ножом больно, а повеситься и вовсе неприлично, да и отдает халтурой. На самом деле мне просто не хотелось умирать, но я был в ужасе от перспективы жить вечно. Я бы сжег все мосты за собой, если б они были; я бы забыл слова старого маразматика герцога, но не мог. Той же ночью, когда были произнесены дурацкий стишок, просьба закрыть дверь; и звучал смешок с сумасшедшинкой и мой отчаянный вопль - той же ночью я сбежал. Бросил друзей, театр, и, подгоняемый в спину ветром, гнался за самом собой - прежним; я старый презрительно усмехался себе новому и не давался в руки… Со сбитыми ногами и спутанными в колтун мыслями я прибрел к деревне, вошел в первый попавшийся дом и заснул в сенях. Проснулся приголубленным и опоенным какой-то гадостью под названием 'приворотное зелье'.
Через две недели я привязал камень на шею и пошел к реке.
Знаю, выглядит несколько непоследовательно, но с головой у меня тогда было не все в порядке. Еще на подходе я услышал веселый деревенский говорок женщин, стиравших белье в реке. Они, судя по всему, сплетничали, как всегда - прыскали смехом, плескались водой. Мое живое воображение тут же нарисовало картину: целая грядка женских ягодиц, и я, пытающийся протиснуться между ними, чтобы прыгнуть в реку, для большей скользкости намылившийся. Бабы кричат, падают в воду, поднимая брызги… Я так ярко все это увидел - и передумал топиться. Это не самоубийство, а фарс - не стоит и браться. И вместо того, чтобы попытаться умереть, я пошел пить.
Вечером, ввалившись в дверь - классически облевав перед этим порог - я встретил свою женщину взором, полным немого укора. Она не заставила меня ждать. Она начала пилить сразу.
- Ох, ну и разит же от тебя, опять напился, что соседи подумают…
Меня прикрыли тряпкой, когда-то нареченной 'одеяло', поставили рядом рассол и разместили свои телеса на мягкой перине рядом, под боком, обвив рукой, словно удавкой. Так она показывала, что я если и не являюсь ее собственностью, то, по крайней мере, опасно близко к этому подошел. Своей заботой она раздражала меня больше, чем ворчанием.
Около полуночи в окно заглянула луна, мазнула по лицу моей женщины, сделав его бледнее, чем обычно, и подмигнула мне. Старая подруга, я посвятил ей не один сонет.
Я встал, завернулся в одеяло, отпил рассола и пошел к реке.
Там был мостик, горбатый, почти как я; и так мне было приятно сесть, просунув ноги между перилами, и болтать ими над водой, что я не стал отказывать себе в этом удовольствии.
Хей, сестренка судьба, я не буду топиться. Темная вода подо мной, мягко волочащаяся по каменистому дну, наводит меня на мысли о рыбалке, но не о самоубийстве. Ощущение шероховатости веревки на шее - память кожи, моей чувствительной королевской кожи, будь она неладна - заставляет больше любить жизнь.
Я не умру? Ну и пусть.
Мне осталось только чисто символически перерезать несуществующую веревку, услышать 'бульк' несуществующего камня, плюнуть в несуществующую луну и жить придуманной жизнью.
Стрижи меня больше никогда не видели.
Куда податься? На севере я был, на востоке и западе тоже… О, меня не видел Юг! Блистательный юг, сладкий и тягучий…
Два месяца я шел со вкусом блевотины и рассола во рту, самым лучшим спутником, который не дает расслабиться и отгоняет слишком ретивых грабителей. Я очень впечатляюще крал морковку… Представьте: поле, залитое лунным светом наподобие желе, или даже холодца, рыбьего, склизкого; фигура со скрюченными пальцами, шебуршание, азартное сопение и ритуал, в чем-то сходный с откапыванием корня мандрагоры из под висельника. 'Под покровом ночи', как выражаются некоторые тупоголовые поэты, я вытаскивал морковь, стряхивал землю и убеждал свой желудок, что все обойдется. В одной деревушке меня приняли за полудурка… Умные люди жили в той деревне.
У меня не было сил, чтобы покончить с собой, и желания особого тоже; но за время своего путешествия куда глаза глядят, я проникся никчемностью своего существования. Куда я иду, зачем - такие вопросы я себе не задавал, просто шел - не считая ни дней, ни деревень, ни городов, через которые проходил незаметно и тихо; бродяга, один из многих. Юг не был моей целью, лишь тем местом, где я еще не был, и жизнь представлялась пустой и бескрайней сценой, и я будто шел по ней вперед, надеясь дойти до рампы и плюнуть зрителям в лицо.
Лето пережевало дни моего путешествия, и отпустило меня на самом краю осени. Я перешел границу, и двинулся дальше, вглубь жаркого южного Хавира - пока меня не остановил Океан, и выросший на его берегу город.
Я приполз к Дор-Надиру в наилучшем расположении духа и наихудшем - тела. Город этот, на мой взгляд, является одним из самых красивых на этой земле. Тонкая грань между нищетой и роскошью, публичные казни и уникальнейшие библиотеки, маленький чахоточный мальчик на троне, и его гарем: трижды тридцать три жены и неисчислимое количество наложниц. Озеро с одной стороны, болотистое и пахучее, как давно немытая женская промежность; а с другой стороны - соленый язык моря. Вы спросите, откуда у меня такие пошлые ассоциации? Ха. Это, милые мои, Дор-Надир, он именно такой. В этом городе четыре храма. Первый - Бога Гкота, его статуи поражают впечатлительных приезжих размерами эрегированного фаллоса; в Храме Девы Без Невинности курят опиум молодые женщины, считающие замужество грехом, а непрекращающееся удовольствие тела - священным долгом. В центре Дор-Надира стоит Храм Матери с ее ненасытной утробой, четвертый бог безлик, он олицетворяет темное начало каждого человека. Своих жен тамошние жители прячут под чадрой… В Дор-Надире четыре действующих борделя. И еще четыре, в случае нехватки персонала в остальных, в жаркие месяцы дахана, когда приходят караваны с востока, и в порт возвращаются из болтаний по морю бравые капитаны.
И все же он красив, этот кусочек моего сердца… Как больная и влюбленная женщина, как глотающая густой воздух рыба, выброшенная на берег. Очарование смерти и гниения, живые люди - редкие жемчужины в этой помойке, лица… Лица, полные огня, размягченные лица и твердокаменные, жалкие и благородные… И заунывные мелодии… Я до сих пор вздрагиваю, когда слышу музыку этих гортанных берегов - 'Дор-Надир'.
У ворот меня встретила стража.
На базаре меня встретили запахи и звуки, и женщины, окутанные звоном ножных браслетов.
А в подворотне меня встретил нож.
Хм, как я оказался в подворотне, уж и не помню… хотя… Да, я украл кусок вяленого мяса с лотка торговца, жадно запихал его в глотку и понесся из последних сил куда глаза глядели, пережевывая эту воплощенную жесткость натренированными морковкой челюстями.
И со всего размаху налетел на горбоносого парня с дикими глазами. Тот думал недолго; сказать по правде, он вообще не думал, просто достал нож из-за пояса и сделал аккуратненький надрезик в моем животе.
- Бу беня нишего дет! - прохрипел я, но мясо, обмотавшее язык, не дало мне донести эту мысль до убийцы достаточно быстро. Он пнул меня ногой в сторону и продолжил свой путь. Я врезался в стену дома и сполз вниз, поминая всех демонов сразу, но как-то вяло.
Пальцы заскользили по краям раны, мокрые от крови; я лежал, прислонившись плечом к стене, и пропитывался ощущением собственной смерти.
И при этом размышлял о смысле жизни, пока она у меня имелась.
Внезапно груда тряпок рядом со мной пошевелилась и явила моему удивленному взору грязное детское личико. Никогда не любил детей, верите? Я вытолкнул изо рта половину недопрожеванного мясного жгута и принялся перетирать его зубами. Когда жилы начали поддаваться, я даже испустил нечто вроде вопля триумфа, ухватил пальцами за край и потянул. Мясо треснуло, как гнилые нитки.
- Деточка, угощайся, я не жадный… - протягивая добычу, сообщил я личику, которое, как оказалось, обладало весьма внушительного размера пастью. По крайней мере, часть моего завтрака исчезла в ней без следа.
- Ам-ням-мррр! - сообщило личико, сверкая глазами.
- На здоровье, деточка, - умилился я, и улыбнулся. Совершенно случайно - мило и обаятельно. Да так мило, что дитя прониклось ко мне пугливой подозрительностью. Уверяю вас, для ребенка из трущоб это - максимальное выражение симпатии.
- Как тебя зовут, бродяжка?
- Хилли. А ты почему не подыхаешь?
На самом деле она спросила еще грубее.
Я удивился. Украдкой отнял руку от предполагаемо вывалившихся внутренностей - и увидел сквозь прореху в ткани совершенно целый живот.
- Это, деточка, фокус. Это, маленькая змейка, ловкость ру… живота и никакого обмана, клянусь мамой.