Станислав взял бердыш так, как ему показали: левой рукой за рукоять между обухом и приклепанной к древку косицей, правой за древко чуть пониже и… И понял все! В его руках оказался не топор-переросток, а великолепно сбалансированный боевой шест: один конец этого шеста оканчивался остро отточенным стальным наконечником, годным не только на то, чтобы втыкаться в землю, но и пробивать вражеские доспехи; длинное, почти в семьдесят сантиметров, лезвие топора в форме полумесяца тоже оканчивалось острием, позволяя колоть, резать, рубить, парировать удары, а при наличии свободного пространства – и развалить противника пополам со всего размаха. Короче: Шаолинь отдыхает!
Погожин усмехнулся, в который раз за сегодняшний день вспоминая знаменитых мушкетеров. Сюда бы их, с их тонкими шпажечками: разогнал бы всех четверых за милую душу! И, видно, что-то изменилось в его лице, поскольку воевода отступил и вернул саблю в ножны:
– Не стану крутить, Семен Прокофьевич. Проиграл, так проиграл. Ты как, дальше поедешь или допрос Харитона Волошина желаешь лично провести?
– Лично хочу все услышать, – кивнул опричник.
– Ну, тогда я в допросную избу монеты и принесу, – Павел Тимофеевич перевел взгляд на стоящего с бердышом в руках смерда, удивленно покачал головой и отправился назад в крепость.
Отец Петр на этот раз в допросную избу не пришел, однако прислал вместо себя широкоплечего монаха с висящим на груди тяжелым медным крестом. Воевода Кошкин явился в красивом шитом камзоле темно-коричневого бархата, словно на праздник и чувствовал себя неуютно, отодвинув стул дальше к стене, подальше от падающего из окна солнечного света. За столом сидели только Зализа со старыми допросными листами, да подьячий, готовый марать чернилами все новые и новые казенные листы.
Опричник оглянулся на воеводу, и тот кивнул Капитону:
– Тащи Харитона.
Поставленный перед столом боярин, набравшийся сил после предыдущей пытки, смотрел на своих палачей твердо, храбро дожидаясь своей участи.
– Ну что, боярин, – больше для записи в допросном листе, нежели ожидая честного ответа, поинтересовался Зализа. – Вину свою признаешь?
– Нет моей вины пред Богом и государем, – мотнул головой Волошин. – Никакого греха за собой не знаю.
– Ну-ну, – радостно согласился Капитон, обвязывая веревкой его запястье. – Узнаем.
Вскоре веревка подняла стиснувшего зубы боярина на воздух. После предыдущей дыбы суставы его ослабли и сами вывернулись наружу. Беззащитное обнаженное тело повисло, готовое принять на себя удары кнута.
– Ну что ж, боярин, – предупредил его Зализа. – Тогда придется устроить тебе свидание с одним из чародеев. Капитон, тащи.
Тать ушел и спустя несколько минут вернулся с заспанным хиппи, в длинных волосах которого запуталась прелая солома и поставил его перед собой.
– Правду ли, ты сказывал, чародей, – положил опричник перед собой допросные листы, – что боярин Волошин сговорил вас колдовством заманить на Неву иноземных воинов, дабы скинуть государя Ивана Васильевича с царского стола, и голодом его со свету изжить?
– Д-да, – ссутулившись, как старый дед, кивнул, словно поднырнул под некое препятствие полонянин.
– Тот ли это боярин Волошин, что видел ты в разговоре с иными чародеями? – указал на висящего на дыбе Харитона Зализа.
Хиппи оглянулся, нервно шарахнулся от увиденного зрелища и с готовностью мелко закивал:
– Он.
– Что скажешь боярин? – спросил со своего угла воевода Кошкин.
– Лжет, паскуда, – злобно выплюнул из себя Харитон.
– Сейчас узнаем, – кивнул Капитону опричник.
Тать подкрался к хиппи сзади, ловко захлестнул петлей его руки и потянул свободный конец веревки.
– Эй, что вы делаете? Зачем? – заметался иноземец, но веревка оставляла ему все меньше и меньше места для беспорядочных рывков. – Я же сказал… Я сказал все, что вы хотели! Отпустите меня… Отпустите!!!
Капитон оторвал ему ноги от земли, оставив около сажени свободного пространства, и потом дружелюбно хлопнул мозолистой ладонью по копчику.
– А-а! – руки чародея вывернулись в суставах, и на лице мгновенно выступили крупные капли пота. – Ру-уки-и!
– Мы хотим знать, иноземец, – четко и раздельно произнес Зализа. – Правду ли ты говорил о задуманной Харитоном Волошиным крамоле, или это был бесчестный навет?
– Ну, – взялся за свой привычный инструмент Капитон. – Доносчику первый кнут?
Воевода кивнул. Кнут звонко выщелкнулся в воздух и обвил тощее тело чародея. Тот коротко вскрикнул на истошной ноте, и обмяк.
– Умер? – вскочил из-за стола опричник.
– Жив, Семен Прокофьевич, – приоткрыл ему глаза палач. – Сейчас, освежим.
Он подтащил на середину комнаты бадью, зачерпнул воды и плеснул хиппи в лицо. Тот дернулся, приподнял голову, обвел всех мутным взглядом и внезапно отчаянно задергался на веревке, брыкаясь ногами:
– Не-ет!!! – вывернутые руки хрустнули, и он обмяк снова.
– Нашел доносчика, – хрипло захохотал со своей стороны боярин Волошин.
– Ну что там, Капитон? – рявкнул воевода.
Палач суетился возле хлипкого чародея и после долгих усилий привел его в чувство – но стоило кнуту взвиться в воздух, как иноземец немедленно снова обмяк. Следствие необратимо превращалось в глумление над правосудием: чтобы продолжить расспрос Харитона Волошина, требовалось убедиться, что донос на него правдив – а доносчик не поддается допросу с пристрастием, лишаясь разума от одного вида капитоновского кнута.
– Оставь его, – сдался, наконец, воевода и поднялся со своего стула. – Как поступим, Семен Прокофьевич? Второй доносчик насмерть угорел, его честность тоже не проверить. А допросные листы что? Бумага. Правду свою человечек делом должен подтвердить, на дыбе от нее не отказаться. Сейчас я боярину Харитону больше верю, он в прошлый раз противу своей честности за весь вечер на дыбе слова не сказал. Такую силу только истинная правда дать может.
– Правда… – задумчиво повторил Зализа. – А кто еще ее знать может, Павел Тимофеевич?
– Челядь в усадьбе знать может, – задумчиво пробормотал воевода. – Среди нее сыск свести надобно. Жена его может знать. Дочку так же допросить надобно.
– Нет! – дернулся на веревке Харитон Волошин. – Алевтину не трожте! Не знает она ничего!
– Чего не знает? – моментально встрепенулся Кошкин и пнул кулаком подьячего в спину: пиши. – О чем она рассказать может?
– Ни о чем! – застонал на дыбе боярин, словно вместо кнута его подвергли еще более страшной пытке. – Не знает она ни о каких крамолах.
– Ты боярин, коли сказывать начал, так продолжай, на половине не останавливайся, – посоветовал воевода. – Лишнего сыска проводить не заставляй. Все равно истину достанем.
– Не надо сыска… – Волошин мучительно замотал головой. – Не надо… Один. Один я крамолу затеял… Никто не знал. Потому и колдунов я в глуши собирал, что никто в усадьбе о чародействе моем не знал. Ни одна душа. Таился я от каждого, и от жены своей Полины таился, и от дочки. Не знают они ничего. Богом клянусь, не знают…
Опричник и воевода одновременно заглянули в допросный лист: успел ли подьячий записать нежданное признание? Не упустил ли чего? Нет, все было правильно, писец не упустил ни слова.
– Капитон, сними их обоих, – распорядился Павел Тимофеевич. – Наше дело сделано. Теперь потребно обоих в Москву, в Разбойный приказ вместе с допросными листами отправлять. Судить и карать – их дело.
Для Северной пустоши история со странным появлением иноземной судовой рати и колдунов на берегу Невы закончилась. Чародеев частью порубил, частью полонил засечный наряд, ратники сами ушли на Березовый остров, зачинщик крамолы найден и схвачен. Остались только две привычные беды – свены и орден. Но с ними порубежники не один век знаются, на русскую землю не допустят. Не впервой.
Сентябрь
Отдохнув внизу, у начала винтовой лестницы, монах откинул темный капюшон, скрывавший совершенно лысую, с несколькими бородавками на темечке голову и, придерживаясь рукой за стену, начал тяжело начал подниматься наверх. Уже не один десяток лет, как тихо, во сне отпустил свою душу к Господу игумен Афанасий, наложивший когда-то епитимью на молодого и излишне шумного послушника; уже покинули этот мир монахи, знавшие первого игумена монастыря или помнившие истинный смысл его указаний – а для Иннокентия так ничего и не изменилось: каждый раз, после утренней и дневной трапезы он идет за аналой и по бесконечным ступеням поднимается на самый верх, в небольшую келью на куполе собора, где ноне хранятся монастырские хозяйственные и летописные книги. Епитимья, воспринятая поначалу как наказание, спустя несколько лет стала смыслом жизни монаха, и он даже в самом дальнем, сокровенном уголке своей души не помышлял снести книги вниз, в одну из освободившихся келий, и вести свои записи там, не тратя силы и время на бесконечное каждодневное восхождение.
Закончилась лестница. Узкий коридор устремился направо, к колокольне, а монах, кряхтя, согнулся, пролез в прямоугольное отверстие, обогнул купол по краю и стал подниматься еще выше, к небольшой комнатке под вскинутым к небу крестом. Еще немного, и он толкнул незапертую дверцу и шагнул внутрь. С облегчением опустился на трехногий табурет, стоящий перед квадратным столом.
Один стол, один писец и книги – больше ни на что не оставалось места в этой маленькой каморке. Зато из восьми окон, затянутых тщательно выскобленным бычьим мочевым пузырем текло достаточно света, чтобы монах мог почти весь год обходиться без свечей.