Никто не называл бы этого стыдом. Но я знаю, я же вижу. Его забота обо мне, как он встревожился и начал выпытывать, не шантажируют ли меня, не провокация ли все это, эта грубоватая сердечность, как будто бы мы были близки с самого детства, а ведь вдвоем мы живем под этой крышей всего второй год, даже не очень часто видимся; но он всегда беспокоится моими проблемами и вот сейчас тоже желает помочь… Откровенно ли? Да нет же, совершенно естественно! И кому бы я мог доверить эту кучу денег; я же уверен, что себе он не возьмет ни копейки. Только ему, только Зыге - никогда у меня не было и не могло быть лучшего приятеля.
Эта дружба с его стороны без каких-либо сомнений правдивая - возведенная на каменных фундаментах принципа стыда.
Зыгмунт отправился спать, я же перенес лампу на стол, смел на пол крошки и вытащил из под завалов газет и жирных бумажек две толстые папки, перевязанные шпагатом. Помогая себе кривозубой вилкой, я развязал узлы. Этих папок я не раскрывал еще с Пасхи. Может лучше сразу же бросить их в печку? Я поднес к глазам первую страницу. В настоящей работе мы пытаемся показать, что не являются верными не только логические взгляды на правду и ложь, следующие из размышлений древних, но что не верны и их новые формулировки. Мы показали, что наши тоже мало чего стоят. Кочергой я приоткрыл дверцу печи и бросил тетрадь в огонь. Вторая тетрадь - ее я узнал по кляксе на обложке - была черновиком моей незавершенной полемики с Котарбиньским; про себя я называл его "Книгой Мертвых". Верно ли утверждение, будто бы "позиция покойника настолько сильна, что изъять его из прошлого люди не могут, даже если бы все о нем сознательно забыли"? Так в каком же смысле "существует" то, что уже не существует? Все ли утверждения о прошлом необходимым образом истинны или лживы? Где-то здесь должны быть еще и заметки Альфреда к его версии. Быть может, что-то из этого еще пригодно для публикации. Ладно, во всяком случае, будет чем заняться в поездке.
Все-таки, Альфред прав: мы потеряли к этому интерес, я потерял. Чувствую, что до сих пор здесь где-то сидит гнильца - все эти логики порочны, а мы, а я вижу это тем более ясно, поскольку уже освободился от старых схем. Но, вместе с тем, я не могу указать лучшее решение, которое могло бы защитить себя в рамках математики. И что мне остается: предчувствия, летучие ассоциации, образные впечатления - как то все время возвращающееся воспоминание о люте, висящем над огнем в самом центре города. А еще интуиция, которую даже таким образом - картиной, словом - я описать не могу: знание, построенное на языке первого рода, навсегда замкнутое в моем сердце.
Зыга бормотал что-то сквозь сон (иногда он вел с сонными кошмарами длиннейшие разговоры), отдельные слова разобрать было невозможно, но интонация была явной: изумление, страх, раздражение. Я закрыл дверцы печи. Трубочист совсем недавно пробивал трубы для тяги, тем не менее, дым лез в глаза и горло, утром стена и потолок над форточкой снова будут черно-серыми от дыма. Сосед снизу вернулся домой со смены на водопроводной станции, я сразу же узнал его хриплый запев, с которым он ругал тещу и все ее семейство, сейчас к рабочей опере подключится жена. Из-за печки я вытащил тряпки, от которых отказался ганделес, и заткнул ими щель между дверью и порогом - по крайней мере, этим путем мороз ночью не пройдет. Метель за окном разгулялась уже не на шутку, наверняка было градусов десять ниже нуля. Я невольно задрожал, вспомнив замороженного в камень кота. Поначалу температуру лютов пытались измерять ртутными термометрами - но градусов не хватало. А зимовники, по правде, к лютам не прикасаются. Мартыновцы могут заявлять все, что им хочется - если правда то, о чем говорил Коржиньский - но ведь человек остается человеком, он должен дышать, кровь должна кружить по телу, мышцы должны работать. Я поднял стекло керосиновой лампы и прикурил папиросу от синего пламени. Ну как, черт подери, можно разговаривать с лютами? Точно так же я мог бы вести диалоги с геологической формацией. Точно так же я мог бы беседовать с математическим уравнением. Я затянулся, откашлялся. Движение, перемена - о чем это должно решать?
Глянуть на иней на стекле, на эти псевдоцветы, зарастающие его от рамы к средине… Есть только мороз, давление внешних условий; под ним влага проявляется в той или иной форме. Если бы иней принимал еще более сложные формы, если бы скорее реагировал на изменение внешних условий, если бы в его сложных узорах показывались бы более глубинные истины - разве тогда посчитали бы мы его независимым, сознательным существом?
Тогда почему же мы про лютов говорим: "они"?
Почему о себе я говорю: "я"?
Насколько сильнее, насколько реальнее существую я по сравнению с нарисованным на оконном стекле папоротником из инея? Только лишь потому, что я могу сам себя охватить мыслями? И что с того? Способность к самообману это только еще один выкрутас в форме льда, промороженное барочное украшение.
Так вот и рождается иллюзия бытия: навязанный неизвестными законами образец организует случайные элементы, к нему примерзают следующие, в обоих направлениях, в прошлое и в будущее, все более длинные ветви инея, умножающие ту же самую иллюзорную регулярность: что был, что есть, что буду; что жил, что живу, что буду жить - ледовый цветок-лют-я.
В конце концов, необходимо попробовать освободиться от языка второго рода и высказать истину так, как ее можно высказать. Я не существую. Я-оно не существует. Я этого не думаю. Я здесь не стою, не гляжу через замороженное окно на снежную метель над крышами Варшавы, на воронки белой пыли, всасываемые в ловушки дворов-колодцев, на грязноватые огоньки, поблескивающие сквозь непогоду из окон напротив - не выбрасываю окурок в печь - не натягиваю на себя вязаного свитера, не надеваю второй пары носков, кальсон с начесом, потертого пальто - не собираю со стола пожелтевшие заметки, незаконченное письмо, замечания Тайтельбаума, не перелистываю рукописные и машинописные страницы. Каждое это действие выполняется, и происходит то, что происходит - но ведь это не ледовый цветок пошевелился на стекле, а только мороз усилился. Да, холодает.
Остывает и я-оно, нужно подбросить в печку. Подбрасывает. Прикручивает фитиль лампы. За окном воет ветер, потрескивает черепица. Я-оно мочится в ночной горшок. Прикрывается периной, тремя одеялами. Отогревает дыханием потерявшие чувствительность пальцы. Зыга громко храпит, слышно, как он крутится с бока на бок и чмокает во сне.
Я-оно закрывает глаза, и тогда возвращаются картины, слова и мысли. Румяные лица чиновников Зимы над жесткими воротничками. Лют над керосиновым огнем на перекрестке Маршалковской с Иерусалимскими Аллеями. Комиссар Прейсс с рукой на старинном глобусе: лицо свежее, глазки веселые. Трубным голосом провозглашающий истины неумолимо близящейся революции Мишка Фидельберг. Пан Коржиньский, выплывающий из мрака в облако желтого света; черная культя ладони на альбоме, посвященном льду. Бешенная светень на обоях салончика Марии Вельц. Очертания фигуры безухого пилсудчика - и белый, словно сибирский снег, конверт. Не бойссссся. Отец с револьвером в руке, двойное пятнышко крови на чистом пластроне его сорочки, словно красные кавычки, замыкающие в себе крик, выстрел и резню.
Ветер гудит и свищет. По темной комнате шастают прусаки и тараканы.
Ехать? Не ехать?
Если не все пути ведут к абсурду, то, возможно, и нет такого протоптанного, который и не вел бы туда, если ведет по нему некто странный. Некто, находящийся всегда там, где быть ему и не нужно - в момент усталости полнейшей подает он нам руку - когда же мы его ищем, он в нас самих прячется и управляет нашим внимательным взором, - и вот идет он перед нами, незамеченный, и черным пламенем дорогу для нас освещает, - странный проводник, враг, приятель?
II. Через Сибирь
На самом деле, помимо существования и не существования, имеется и третья возможность, точно также, как помимо того, что лампа является живым зверем, и тем, что лампа является зверем неживым, существует третья возможность, конкретно же - что лампа вовсе не зверь. Понятное дело, если лампа - это зверь, то она должна быть либо живым, либо неживым существом в смысле смерти. Точно также и тогда, когда мы говорим о чем-то, будто оно живет, равно как и то, что оно мертво, мы делаем вывод, что это организм. Похожим образом, тогда, когда мы говорим о чем-то, что оно существует, тем самым, утверждая это что-то, а также тогда, когда говорим, что "не существует", когда отрицаем, давая отрицающее мнение - тогда мы в качестве очевидного принимаем определенное условие, общее как для существования, так и для так называемого не существования. Но можно пренебречь и этим условием; говоря, что лампа не является никаким живым или неживым зверем, и заявляя, что лампа никаким зверем не является; говоря при этом, что данный предмет вообще не "является" или же "не является", только здесь "не является" в ином, более широком смысле, и что не существует даже то, что является тем условием, чтобы можно было правильно сказать, будто данный предмет "не является" в первом смысле. Язык этих вещей не различает.