Виктор Строгальщиков - Край стр 37.

Шрифт
Фон

- А страну я люблю, кто же против, - сказал Славка Дякин, и получилось так, что спорить начали они с Ломакиным, а крайним в перепалке выперся Лузгин. - Но и людям надо как-то выживать. Мы, прости, вымирать не подписывались.

- Да разве я не понимаю? - заорал Ломакин, сунув к дякинскому носу напружиненный кулак. - Но есть предел, есть край, ты понял? Наркота - это предел. И Гарибов с Махитом - это тоже предел. Дальше - всё, дальше рабство. И конец всему, ты понял?

- Значит, Махита к стенке, наркоторговцев - к стенке… Наркоманов - тоже к стенке? - спросил Лузгин.

- Тоже к стенке, - ответил Ломакин. - Хирургия, дружище, по-другому нельзя, по-другому не справимся.

- Ты сошёл с ума, Ломакин.

- Не, это вы сошли с ума, это вы ни хера тут не видите. А когда увидите - будет поздно. Я про себя вот так вот думаю: торговцев кончать сразу и на месте. Наркоманов выявить, поставить на учёт. Объявить по радио, везде: месяц никого не трогаем, лечим, помогаем. Но через месяц у кого в крови найдём наркотик - кончим тут же. Надо, чтобы каждый знал на сто процентов: ширнулся - умер. Ширнулся - умер! И с иностранцами так же: если ты не гражданин России, вот тебе месяц на сборы, а потом - или домой, или в лагеря, блин, в лагеря! И не цветочками махать, а киркой и лопатой!

- Да и так уж из них почти никого в Тюмени не осталось, - сказал Лузгин.

- А раньше что было, ты помнишь? А здесь что творится, ты видел? Ни хера вы не видите, вы глаза закрываете…

Уж сколько раз Лузгин давал себе зарок: не спорить пьяным с пьяными. Вот молодец же Славка Дякин - выдал своё и помалкивает, а ты собачишься, и ладно бы ещё - от сердца, от ума, а то ведь просто по инерции упрямства. И так ли уж ты не согласен с Ломакиным? Разве тот же сквозняк не гулял у тебя в голове? Но Ломакин сказал это вслух, а ты даже в уме поленился - нет, не ленился, а просто не хотел додумать до конца. Вот почему тебе Ломакин неприятен, вот почему ты споришь с ним и никак не можешь переспорить.

Хотя бы однажды ты встал на брифинге и в лоб спросил: куда девались наркоманы и бандиты? Нет, ты сидел, черкал в блокноте, когда другие вставали и спрашивали. Но тем, другим, ты тоже не завидовал и даже потихоньку их презирал, ибо смелость их была дешёвкой, публичным выпендрёжем перед коллегами и властью, и даже была на руку власти, создавая видимость свободы и, сплюнуть хочется, гласности. Потому что не было ответов. То есть они были - многословные до тошноты и до весёлой наглости пустые. И тот, кто в голос задавал вроде бы опасные вопросы, многозначительно кивал этой пустоте и многословию: дело сделано, тема закрыта. А ведь помнится время, когда действительно не боялись и спрашивали по делу и заставляли отвечать - начало девяностых, и тиражи газет были такие, что типографии к утру не успевали отпечатать, и всем не хватало бумаги. Потом бумаги стало завались, и появилась куча телестанций, а журналистика кончилась как таковая - по крайней мере, в представлении о ней лауреата разных премий Лузгина. Он вспомнил, как на одном из семинаров столичный умненький специалист с бородкой, в добролюбовских круглых очках, произнёс как нечто само собою разумеющееся, что обслуживать власть есть одна из задач журналистики - коли первая платит последней. Лузгин затем подвыпил на фуршете и изливался на очки изящным ядом, и было как сейчас с Ломакиным: чем слово ближе к правде, тем невыносимей его слышать из чужих уст.

- Как-то всё у тебя, Валя, просто получается, - сказал Лузгин. - Одних туда, других сюда… Хотя - не знаю, чёрт. Может, ты и прав. Может, так и надо - просто и ясно. И даже не сейчас, а много раньше… Ну, не знаю, Валя, извини.

Ломакин шлёпнул Лузгина по плечу:

- Не горюй, Василич. Давай выпьем.

Что за привычка у людей толкать его, шлёпать, похлопывать, тыкать и стукать. Вон Дякина никто не шлёпает. Что же такое проступает в нём, Лузгине, ущербное, провоцирующее людей всё время понукать его и встряхивать, словно он часы с подзаводом.

- Как жалко Сашу, - проговорил Лузгин, двигая стаканом по клеёнке. - Какого чёрта он связался с Николаем?

- А ты куда смотрел?

Лузгин давно ждал, когда же Дякин это скажет, и даже злился на него: сказал бы сразу - стало бы полегче. А тут, едва лишь Славка не сдержался, как прорвало и Лузгина - он принялся кричать на Дякина, что тот плохой хозяин, зачем ушёл, ведь знал про Николая, кто он такой и чем всё может кончиться, вот всё и кончилось убийством; а Славка отвечал, что он в деревне не начальник и не сторож никому.

- Кончайте, вы, - сказал Ломакин. - Как пацаны, противно слушать… Вот гадость: ем и никак наесться не могу. От самогона или с непривычки?

- Ага, - кивнул Лузгин и выпил. - У меня есть друг… был друг… в высоких сферах. Дипломат, короче. Я его как-то спросил: чему было труднее всего научиться? Ну там манерам, этикету… Он сказал: пить водку. Именно пить, а не глотать залпом, запрокидывая голову. Я потом пробовал - противно, неудобно.

- Ты бы прилёг, Володя, - сказал Дякин.

- Ну вот ещё. - Лузгин ладонью вытер мокрый подбородок. - Вас только оставь… Вы, блин, тут…

Под руки его свели в чулан; он брёл и удивлялся - стакан тому назад был совершенно трезв, и вдруг поплыл, но голова работает, чего не скажешь о ногах и языке: ноги не слушаются, язык не успевает. А ведь я так и не узнал, за что сидел водитель Саша. Ничего, при случае спрошу у Воропаева. Одни мы с ним остались из экипажа "козлика". Ну вот, опять Дякин с Ломакиным лаются. Ломакин ходил на зачистку. А Славке Дякину не сделали ничего плохого. Гарибов в сельсовете. Соломатин в сельсовете. И всегда Махит. Надо уезжать. Ломакин напился и несёт чепуху. И Славка напился. Я тоже напился, но голова работает, а сон не идёт. Где старики? Хорошо, что не тронули дом. Я хочу такую дачу. И чтоб у реки на обрыве. А сейчас Славка прав. И Ломакин тоже прав, но плохо формулирует. Чем здесь пахнет? Это мною пахнет. Ты весь мокрый, Вова, это плохо. Тебе плохо. Но ведь у тебя ничего не болит. Так не бывает. А ты откуда знаешь? Шум, опять этот шум в голове. Так не бывает. Шум. Они не слышат. Шум. Они не слышат. Шум и звон.

- Ты чего тут мычишь? - спросил Дякин.

16

Снега за ночь прибавилось, похолодало. Лузгин сидел в кабине трофейного "Урала" рядом с Воропаевым и смотрел, как приближается блокпост. Водитель, пожилой мужик из местных, был явно непривычен к большой и тяжёлой машине, перегазовывал и с хрустом врубал передачи.

Лузгин хотел забраться в кузов, быть с бойцами, обычным рядовым, как был на марше; нашёл ногой упор, схватился пальцами за борт и с маху подтянулся - получилось, не так уж и дряхл, - глянул внутрь и сам не понял, как снова очутился на ногах. Его поманил Воропаев, кивнул на дверь кабины, и это было правильно, потому что в кузовах двух трофейных "Уралов" стояли и лежали все из соломатинского отряда, кто оказался жив или мёртв к утру.

- Как самочувствие, Василич?

- Спасибо, Коля, всё нормально.

- Ты это брось, Василич, - сказал Воропаев с весёлой угрозой. - На войне от сердца помирать - ну, анекдот, народ смеяться будет.

- Это точно, - усмехнулся Лузгин.

- Мужик, ты здесь останови, - приказал Воропаев. - А ты - пойдём, покажешь.

Из кузова на асфальт спрыгнул Храмов, и они втроём пошли вдоль неровной линии окопов, уже припорошённых снегом. Караульная вышка всё так же валялась на боку, железо мятой крыши казалось темнее на белом, а в кухонном отсеке не было посуды и бачка - неужто спёрли деревенские, подумал Лузгин. Ах, мародёры, сволота, ничего святого не осталось; за них, блин, люди головы кладут…

- Вот, - сказал Храмов. - Вот здесь.

Воропаев был без шапки, так что снимать ему ничего не пришлось. В бело-рыжей земле торчал крест из серых брусков от забора. Что за народ, сказал себе Лузгин: посуду украдём, но крест поставим…

И как про всё про это написать? И кто такое напечатает? Ну, впрочем, о последнем думать рано, пока ещё ни строчки нет в башке. И что ты видел, что ты понял за эти несколько сумасшедших дней, чтобы сесть за стол, взять ручку, положить бумагу… Ну, в тебя постреляли, и ты пострелял, хотя и не должен был этого делать по законам ремесла. При тебе и без тебя, по твоей вине и без твоей вины гибли люди, плохие и хорошие… Ты снова упрощаешь: одних в числитель, других в знаменатель. Но разве не так это было всегда в твоей несуразной профессии? Два часа самолётом, гостиница, вечерняя пьянка с товарищами из "принимающей организации", утром час вертолётом, полтора часа на буровой, два интервью - ветеран и молодая смена, - стакан водки и тушёнка с вермишелью в столовке-вагончике с мастером, снова час вертолётом обратно, "синхрон" с начальником конторы, "греческий зал", строганина из нельмы, аэропорт, два часа самолётом в Тюмень, заезд к кому-нибудь из телегруппы, ещё по стаканчику, утром к столу, ручку в ручки, расширенный сюжет о трудовом героизме, эфир, планёрка, гонорар, победитель соцсоревнования, привычный афоризм про две проблемы в написании сюжетов: недостаток и избыток информации - второе несравненно хуже. С годами начинаешь понимать, что чем больше ты знаешь, тем меньше можешь написать: приближение к правде опасно. Не потому, что какую-то страшную тайну раскроешь про других, за что потом схлопочешь неприятности, а - про себя, родного, про себя… Как там пел когда-то Градский? "Мы не справились с эпохою, потому что всё нам…".

- Понятно. - Воропаев огляделся, одёрнул бушлат. - Всё, поехали.

- Можно мне остаться? - спросил Храмов.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора