* * *
Один раз, всего один-единственный раз мне показалось, что я что-то понимаю в Здании. Мне стало так неожиданно щекотно от этой мысли, что я засмеялась. Я понимаю Здание! Его извращенная логика перестала от меня ускользать!
Наступивший день не был оригинален. С утра туман влип в небо, и я созерцала серые просторы неизвестно чего, а по этажам ветер гонял желтые скатерти газет. Постоянный шорох и шелестение создавали нехитрую музыку коридоров. Это было проще, чем две черные змеи, проще, чем лестничный пролет, проще, чем страх. Я нашла выход. Я поняла освобождение. Я достигла мудрости и простоты входной двери. Господи, да я почти любила Здание! Мне было светло и безмятежно. Первый разговор с самой собой казался данностью, застывшие холодные окна – дорогим подарком. Газеты пели самую прекрасную песню, которую я когда-либо слышала. Она звучала гимном финала, одой победы, колыбельной завершения. Я знала выход.
А ведь сколько времени и усилий потратило Здание, чтобы я поняла, наконец, что нужно делать. День за днем, кошмар за кошмаром, каверза за каверзой Здание заставляло меня собрать все необходимое для ухода. Это было идеально подготовленное действо, приятное уже потому, что не нужно было хлопотать, создавая условия.
Я знала выход. Это знание пришло как-то само собой, как логическое завершение страшного сна, подаренного мне Зданием. Оно пришло и больше не оставляло меня, подбадривая и утешая, помогая любить пустые комнаты, верить в разбитые стекла. Я знала выход.
Сделать нужно было очень немного. Я аккуратно сложила свой старенький плед в изголовье дивана, вымела мусор из комнаты, выкинула пустые бутылки. Я не хотела оставлять свою комнату в захламленном виде. Я достала свое нехитрое имущество и разложила его на столе. У меня своя летопись. Она первобытна и вещественна, но другой здесь быть не может.
Деревянный гребешок с двумя отломанными зубчиками – его я нашла в подвале, после того, как литая дверь из стали, захлопнувшись, защемила мои волосы, и я оказалась на привязи. Смешно? Тогда мне смешно не было. Сутки сидеть в темном подвале и слушать, как что-то копошится по углам, поскрипывая и хныча, мерзнуть, не иметь возможности даже нормально сесть… Да, я помню, сидеть получалось только как следует выпрямившись и вытянув шею, будто страус. А самое противное, что давал знать о себе мочевой пузырь, и я все время боялась обмочиться. Смешно. Мне даже нечем было их отрезать, эти глупые пряди. В конце концов, я решила, что попытаюсь их оборвать, хотя и не представляла, как это можно сделать. Видимо, Здание решило, что с длинными волосами я ему нравлюсь больше, и выпустило меня. На выходе из подвала лежал гребешок. Помню, я пришла в дикую ярость, грянула его об стену, тогда-то и отлетели эти два зубчика, странно, как он вообще не развалился на мелкие щепки. Потом мне стало стыдно. Гребешок я оставила себе.
Узенькая синяя ленточка – она долго преследовала меня в кошмарах, приползая, как змея, к моей кровати и сворачиваясь красивыми кольцами на подушке. В конце концов, я не выдержала и во сне сожгла ее, тогда она приползла ко мне по-настоящему.
Осколок зеркала – того самого, последнего, теперь я понимаю, для чего нужно было его разбить. О Ней я стараюсь не вспоминать. Ничего не изменилось с тех пор, я никого не нашла в пустых убогих комнатах, да, в сущности, не очень-то и искала. Этот осколок я принесла к себе в комнату еще в тот вечер, мне все казалось, что отражение мое не погибло, что оно живет там, в остром кусочке стекла. Не знаю. Мне просто было жаль его.
Лист бумаги с изображением человеческого глаза. Я нарисовала его сама еще тогда, когда верила в существование хозяина. Я не уверена, что это был именно он, вряд ли. Просто меня мучил этот затравленный диковатый взгляд из-под спутанных вьющихся волос, откуда-то он был в моей голове. Мне все казалось, что ему тесно там, что он ищет выход, как и я. Нужно было этот выход ему подарить. Я не умею рисовать. Обгоревшие спички – не бог весть, какой подручный материал, но другого у меня не было. И еще – совсем тихонько, тайком даже от себя, я надеялась, что этот взгляд обрастет лицом, может быть, тогда… Да что там, глупости все это. Но все-таки я нарисовала его, как умела. Иногда по вечерам я смотрела на рисунок, когда было совсем уж невмоготу.
Я погладила бумагу рукой и убрала рисунок на подоконник. Пусть смотрит в туман, может, ему повезет больше, чем мне. С собой его брать я не собиралась. Я расчесала волосы и заплела их в косу. Она получилась чуть ниже пояса. Скрутив косу в тугой узел на затылке, перевязала его лентой и улыбнулась. Узел был тяжелый и оттягивал голову назад, гордо выставляя вперед подбородок. Осколок зеркала поместился в ладони почти весь, и я немедленно порезалась, но это уже не имело значения. Я вышла из комнаты и закрыла дверь. Сюда я больше не вернусь. Душевая была расположена в конце коридора, так что далеко идти мне не пришлось. Здание помогало мне во всем, и каждый шаг удавался мне на диво легко. Конечно, ведь я шла к выходу.
В душевой не было ванны, но был небольшой круглый таз, очень хороший, почти новый, без дырок. Я открыла кран, набрала в него горячей воды чуть не до краев. Мне необычайно везло, но такой уж это был день. Я опустила озябшие руки в воду до локтя и подумала, что вот, наконец-то, мне будет тепло и тихо, и свободно. Потому что я иду к выходу. Я села на пол, прислонилась спиной к кафельной стене, поставила таз на колени, грела руки. Осмотрелась. Подмигнула открытой двери. Ветер заглядывал в душевую, изумленно моргая, и не мог понять, что происходит. Я улыбнулась, и ветер исчез. Прощай, – сказала я Зданию и осколком зеркала перерезала себе вены. Было почти не больно.
– Ах ты, ах ты, ах ты!
– Дрянь неземная, чего уж говорить.
– А ты брился-то?
– Молчи, знай, умник! Не до тебя. Ах ты, ах ты!
– Разахался. Шевелись, дубина.
– Шипы. Раствор. Еще. Плесень. Так. Шипы.
– Вот дрянь, вот дрянь…
Звяк, звяк, и чавканье, и странное копошение. Холодный белый свет. Очень холодный. Шлепанье, мягкое гнойное шлепанье. Бормотание. Бу-бу-бу – скрипучие шерстяные голоса.
– А ведь знали, знали, знали же!
– Ах ты, ну что ж это!
– Молчать. Шипы. Раствор. Еще. Паутину. Еще. Шипы. Шейте!
– Да будет уже, раскомандовался!
– Раствора еще! Истекает же. Плесень! Шейте!
– Крупы, крупчатка, крупица, крупки, крупиночка…
– Молчать. Шипы. Паутину. Шейте. Истечет.
– Ничего подобного.
Шлепанье, теплое грязевое шлепанье – и сырость. Бегают по рукам пальцы, волосатые, грубые, кривые, грязные пальцы, по рукам, внутри рук. Что-то выискивают, копошатся, мерзко перебирают хитросплетения сосудов и вен. Не больно – отвратительно. До одури. И бормотание. И холод. И белый резкий свет сквозь веки. И скрипучие шерстяные голоса.
– Интересно, что там внутри?
– Где?
– Ах ты, ну, в самой середке.
– Охота во всякой падали копаться, дрянь.
– Молчать. Почти закончили. Показатели?
– Трепыхается, дрянь неземная.
– Отлично.
– Ненадолго, ради интереса!
– Иди ты…
– Ах ты ж!
– Продольную пункцию можно, конечно…
Шуршание, сырость. Стылые руки, волосатые, гадкие руки, безнаказанные, любопытные руки. Холод, острая боль и копошение, копошение, копошение внутри меня…
– Пошире, пошире, так ни хрена ж не видно!
– Опасно. Подохнет, дрянь.
– Ну же!
– Дрянь, дрянь. Нельзя.
– Ну!
– И так на издыхании.
Хлюпанье, омерзительное копошение. Боль. Веки вздрагивают и медленно поднимаются. Глаза остекленели. В них отражаются волосатые сгорбленные твари в колпаках из дерюги со скрюченными лапами, грязные, отвратительные, желтоглазые, большеротые, со шлепающими губами серого цвета и скрипучими шерстяными голосами. Из уголков рта медленно стекает вязкая слюна и застывает белесыми каплями в жестких волосах. Все это отражается всего на секунду – и твари, и ржавые иглы, и клубки паутины, и тошнотворная жидкость бурого цвета в захватанной бутылке – всего на секунду, и глаза оживают.
– Н-н-н-и-и-э-э-э-э-а-а-а!!!!!
Я кричу, бьюсь, дергаю привязанными к чему-то руками, ору до судорог, а животу мокро и больно. Твари и белый свет, кружась, штопором уходят вверх, в темноту, и последнее, что я слышу, утробно-визгливое:
– Шейте! Шейте, дрянь! Крупы, крупы, крупиночки…
– А-а-а-а-а-а-а-а-а!!!!!!!!
Я очнулась на полу душевой, все еще крича, увидела ненавистно-знакомые стены и затихла. Посмотрела на руки. Запястья и до локтя – все было вымазано плесенью и паутиной. Приподнялась на локтях, застонала. Выглядывая из складок разорванной одежды, слезливо кровоточил, смешиваясь с липкой грязью, ровный продольный разрез. Он быстро уменьшался в размерах, и через две секунды на животе не осталось ничего, кроме грязных пятен и чувства гадливости. Я хотела подняться, но получилось встать только на четвереньки. Руки-ноги дрожали мерзкой дрожью, к горлу подкатывала тошнота, кружилась голова, шумело в ушах.
Ничего не хотелось больше, только воды, воды, воды, чтобы смыть с себя эту липкую грязь, при мысли о которой содрогаешься всем телом. Ничего больше не волновало и не пугало. Потом. Потом. Все потом. Все вопросы, все мысли, вся ненависть – все потом. Я подползла к тазу, стоявшему под умывальником, и тупо уставилась на мутную красную воду. Возле таза на полу валялся осколок зеркала, тоже весь красный.