* * *
Они расстались далеко не друзьями. Но, с другой стороны, никогда и не были ими. А просто временными коллегами, действовавшим в одном направлении, но их взгляды на мир сильно отличались, и во время кризисов это особенно бросалось в глаза.
Послание требовалось разослать в течение ночи.
И Коннорс дал свое молчаливое согласие.
Они остались в комнате, смотрели на ряды кроватей по другую сторону стекла и знали.
Знали, что никто из находившихся там не протянет долго.
И Вильям пока не мог предложить им ничего нового, пока не удавалось создать новый вирус и заняться его тестированием в надежде на лучшее, а значит, пока другого выхода не существовало.
Все попытки провалились. И Коннорсу оставалось лишь констатировать правоту Франкена, когда тот, прежде чем уйти, сказал с ледяным взглядом:
– У Вильяма Сандберга три дня. А если у нас не будет нового ключа тогда?
Тем самым он подчеркнул то, что они оба знали.
Что вероятность ужасно мала.
– Если его не будет у нас, речь пойдет о шаге два.
А потом Франкен удалился. Закрыл дверь за собой. А Коннорс остался.
И он не хотел соглашаться.
Но знал, что Франкен прав.
Они не могли ждать больше.
Естественно, она была ни в чем не виновата.
Просто пришла к нему в комнату очень не вовремя и слишком поздно увидела его разочарование, и тогда уже ничего нельзя было поделать.
Она спросила его, как дела. И не дождалась ответа.
Он загрузил в свои компьютеры все имевшиеся в его распоряжении данные, те самые, на которые таращился изо дня в день, и ничего не изменилось, он не понял ни черта тогда и столь же мало сейчас. И при всем уважении к умным машинам они не умели чувствовать, и в любом случае им не удалось увидеть больше, чем ему.
И он открыл папку Дженифер Уоткинс.
В первый раз ознакомился с ее расчетами, внимательно, с начала до конца, и, казалось, читал собственные мысли. Каждая таблица, каждое уравнение и каждая попытка вывести одно из другого, а точнее, все, написанное ею, совпадало с его мыслями, с тем, к чему он уже пришел или в его понятии должен был прийти в ближайшем будущем. И ему не удалось найти там ничего нового для себя, и она шла на ощупь точно в тех местах, где и он, а это могло означать только одно.
Он напрасно тратил их время.
И приходил к тем же самым мыслям, как и те, кто прошел тем же путем до него, и тогда он уж точно не мог придумать ничего нового, а пока он топтался на месте, ему было невыносимо слышать, когда его кто-то спрашивал: "Как дела?"
И он сорвался.
Ему только этого недоставало, именно там проходила граница, и ее слова переполнили чашу.
– Ты же знаешь, как дела, – сказал он.
Нет, не сказал, а прорычал, и у него в глазах потемнело, но это была не злость, а грусть и разочарование и все другое одновременно.
– Ты же сидела рядом со мной. Разве не так? И видела все столь же хорошо, как и я. Все летит к черту, так обстоят дела, все летит к черту, и я ничего не могу поделать с этим!
Так он сказал и развел руки в настолько широком и наигранном жесте, что ему вполне могло найтись место в какой-то оперетте, и он сразу почувствовал это, но уже ничего не мог поделать. Если его злость выглядела столь комично, то, наверное, так все и обстояло с ней тогда.
Он излил на нее раздражение по поводу собственной некомпетентности, а потеряв контроль над собой, уже не мог остановиться. И обвинил ее во всех смертных грехах. Словно из-за нее шифры выглядели именно таким образом, и все было слишком поздно, и он не успевал остановить ничего, точно так же, как он не успел остановить то, что уже произошло. И он пересчитал по пальцем: самолет, больница, Кристина, и замолчал, только когда у него перехватило дыхание.
А она стояла и смотрела на него.
И поняла.
Сама ведь была столь же удручена, как и он. И они оба пережили тот же шок, поскольку стали свидетелями одних и тех же событий, и на их глазах погибли тысячи людей. И всего-то требовалось немного подумать.
А сделав это, она уже знала, что ему приходится бесконечно труднее, чем ей. Он чувствовал себя как бы под прессом, и не из-за нее, а из-за жизни, но не годилось нападать на жизнь, и сейчас она просто оказалась под рукой, и ей пришлось принять удар на себя.
Пауза затянулась.
Пожалуй, он уже начал остывать, и весь взрыв эмоций мог так и закончиться разведенными в стороны руками и опереточной позой или вспыхнуть снова, все зависело от того, кто скажет что-то далее и как это подействует.
И она смотрела на него.
Молча. А потом первая нарушила тишину.
– Ты не знал, – сказала она. – И не мог ничего сделать.
И уже затухавший костер разгорелся с новой силой.
– Почему ты говоришь за меня? – взорвался он.
Само собой это был риторический вопрос. Не тебе решать, что я мог, а что не мог сделать, означал он. Ты не знал. Словно не здесь вся проблема?
– Это же была моя работа! – сказал он. – Не так ли? Именно знать и предпринять что-то, и поэтому я здесь! А если я не в состоянии, зачем вам тогда нужен?
Она промолчала.
Не этого добивалась.
Глубоко и медленно дышала, знала, что ей нечего сказать.
А он молчал.
Довольно долго.
– Каждый раз, когда что-то происходит в моей жизни, это не моя вина. И я не должен винить себя, не мог ничего сделать, не мог знать. И знаешь, я чертовски устал от этого.
Снова тишина.
– Да, будет тебе известно.
Жанин посмотрела на него.
Буквально так он сказал.
И она как бы прозрела и увидела его в новом свете. Знала ведь, какие испытания выпали на его долю, но сейчас также поняла, что далеко не все.
– Каждый раз?
Она произнесла это тихо, мягко и медленно. Как бы в попытке объяснить ему, что она его друг. И спрашивала, поскольку хотела ему только хорошего.
– Я не знала, – сказала она просто, а потом добавила: – Не хочешь рассказать?
Его ответ напоминал ворчанье пятилетнего ребенка, которого заставляют что-то делать против его воли, приправленное печалью взрослого мужчины.
– И с чего вдруг? Чтобы ты смогла стать тем добрым, сердечным человеком, который выслушает меня, и даст несколько хороших советов, и наставит на путь истинный. Чтобы ты могла уйти отсюда довольная собой?
Она покачала головой.
– Я встречал таких людей раньше, и это не помогает.
– Нет, – ответила она. – Не поэтому. А из-за того, что я вижу.
Он не сказал ничего.
– А вижу человека с тяжелым грузом на плечах. Если ты меня извинишь.
Она говорила по-прежнему тихо, спокойно и вкрадчиво, но четко и не сводя с него глаз.
– И извини меня, но порой, когда видишь кого-то, несущего ношу, которая ему явно не по силам, хочется попросить его отдать свой мешок.
Он покачал головой.
И все началось тихо, столь же грустно и медленно, как она говорила сейчас, но его голос постепенно набирал силу и становился громче и резче, пока он не зарычал и его глаза не заблестели, и он не знал, что с ним происходит, но закончил тем, что меньше всего собирался делать.
Ведь кем она, собственно, была?
Кем она, собственно, была, чтобы рассказывать ей о том, как он себя чувствовал?
Какое право имела задавать вопросы о его жене, его дочери? Что она, собственно, знала? Да ни черта, конечно!
И чем могла помочь, если ее хватало только на то, чтобы стоять и притворно вздыхать сочувственно?
Казалось, назревавший годами нарыв лопнул, и гной вырвался вместе с отравленной им кровью наружу, и он испытал огромное облегчение, когда сейчас мог винить кого-то другого, рычать, словно Жанин являлась причиной всех его бед, и, даже зная, что это не так и что он пожалеет об этом, как раз сейчас он получал огромное удовольствие и не собирался кончать.
– Она умерла, – прохрипел он со злостью, словно Жанин приложила к этому руку. – Довольна? Моя дочь умерла, а я не увидел этого, должен был, но не смог. Не заметил, что происходит, не оказался рядом, когда все случилось, и не мог ничего поделать, было уже слишком поздно. А потом не сумел справиться с горем, и моя жизнь покатилась под откос. Моя и Кристины, а сейчас нет и ее тоже, и, по-твоему, ты можешь снять с меня эту ношу? Неужели ты способна на подобное? Снять с меня такой груз и пронести немного, а потом я буду чувствовать себя хорошо снова?
Всему есть предел, человек не может рычать бесконечно.
В конце концов ему надо перевести дыхание, и тогда он начинает слышать себя, в конце концов необходимо поменять тональность.
И Вильям дошел до этой границы сейчас, сжал зубы, ему нечего было сказать больше, и на смену вспышки злости пришло раскаяние, как похмелье после опьянения, а потом он как бы начал медленно трезветь.
Против своей воли. Он не хотел становиться трезвым. Приятно было чувствовать, что во всем виноват кто-то другой. И он развел руки в сторону, предлагая ей уйти, исчезнуть, прежде чем это перестанет быть ее ошибкой. Как бы говоря ей: исчезни, пока я не стал виноват во всем снова.
Жанин стояло неподвижно. Смотрела на него.
Без злости. С грустью, но не за себя. А за него. Человека, даже толком не сумевшего избавиться от давящего на него невыносимого напряжения, который кричал на нее, обвиняя в тысяче грехов, хотя ему следовало обвинять в них себя. Того, с кем она была знакома меньше недели, но, казалось, ставшего ей ближе многих из тех, кого она знала всю свою жизнь.
Человека, только что отругавшего ее, хотя он, судя по всему, этого не хотел.