А потом… Боже, я мог бы поклясться, что услышал пение. Слабый, тоненький голосок, заглушаемый ветром, такой неясный, что он вполне мог быть сквозняком, свистящим в камине. И все же этот голосок пел. Женский голос, чистый и удивительно жалобный.
Я выволок себя из постели так поспешно, что ушиб себе колено о ночной столик красного дерева. Демонический будильник упал со столика и покатился по полу. Я был слишком перепуган, чтобы вставать медленно, поэтому мог отважиться только на атаку в стиле камикадзе. Я стащил одеяло с кровати и завернулся в него, как римский сенатор в тогу, а потом на ощупь, затаив дыхание, добрался до окна.
Снаружи было адски темно, так что я почти ничего не видел. Небо и холмы были почти одного цвета. Темные, с неясными очертаниями деревья боролись с ветром, который безжалостно пригибал их к земле. Я вслушивался и всматривался, всматривался и вслушивался. Я чувствовал себя сразу и глупцом и героем. Я прижал ладонь к стеклу, чтобы оно перестало дребезжать. Скрип садовых качелей как-то стих, и никто не пел, - я не слышал ничьего голоса.
Однако это пение, эта удивительно мрачная мелодия все еще эхом звучала в моей голове. Мне припомнилась матросская песенка, которую старина Томас Эссекс пел в тот день, когда мы впервые встретили его на Аллее Квакеров.
Мы выплыли в море из Грейнитхед
Далеко к чужим берегам,
Но нашим уловом был лишь скелет,
Что сердце сжимает в зубах.
Позже я нашел этот текст в книжке Джорджа Блайта "Матросские песни старого Салема", но, в отличии от других запевок, эта песня не была снабжена примечаниями, касающимися ее смысла, происхождения и связи с местными историческими традициями. К ней был только один комментарий: "Любопытно". Но кто мог распевать эту "любопытность" под моим окном так поздно ночью и почему? Ведь во всем Грейнитхед могло найтись самое большее с дюжину человек, знающих эту песню или хотя бы ее мелодию.
Именно про эту песенку Джейн всегда говорила мне, что она "безумно грустная".
Я стоял у окна, пока не замерз. Мои глаза медленно привыкли к темноте, и я смог различить черные скалистые берега пролива Грейнитхед, обрисованные волнами прибоя. Я отнял руку от стекла. Ладонь была ледяной и влажной. На стекле на секунду остался отпечаток моих пальцев, словно зловещее приветствие, а потом он исчез.
Я на ощупь я нашел выключатель и зажег свет. Комната выглядела как обычно. Большая деревянная раннеамериканская кровать с пузатыми пуховыми подушками; резной двустворчатый шкаф; деревянный комод для белья. На другой стороне комнаты, на столе, стояло маленькое овальное зеркальце, в котором я видел бледное отражение собственной физиономии.
Я подумал, будет ли признаком нервного срыва то, что я спущусь вниз и налью себе солидную порцию? Я поднял с пола синий халат, который бросил там вечером перед тем, как отправиться в постель, и натянул его.
С тех пор, как Джейн не стало, дом стал удивительно тихим. Еще никогда я не отдавал себе отчета в том, сколько шума издает живое существо, даже во сне. Когда Джейн была жива, она наполняла дом своим теплом, своей личностью, своим дыханием. Теперь же во всех комнатах, куда я заглядывал, было одно и то же: пустота, древность и тишина. Кресло-качалка на полозьях, которое теперь не качалось. Занавески, которые теперь не закрывали окон, разве что я сам задерну их. Плита, которая теперь не включалась, разве что я входил и зажигал ее, чтобы приготовить себе очередной завтрак одиночки.
Не с кем поговорить, некому даже улыбнуться, когда нет желания разговаривать. И эта ужасная, непонятная мысль, что я уже никогда, никогда никого не увижу.
Прошел уже месяц. Месяц, два дня и несколько часов. Я уже перестал оплакивать себя. Точнее, мне так казалось. Конечно же, я перестал плакать, хотя до сих пор время от времени слезы неожиданно наворачивались мне на глаза. Такое испытывает каждый, кто сам пережил тяжелую потерю. Доктор Розен предупреждал меня об этом, и он был прав. Например, во время аукциона, когда я приступал к осмотру какого-нибудь особенно ценного имеющего отношение к морю предмета, который хотел бы иметь в магазине, в моих глазах неожиданно появлялись слезы; я должен был извиняться и выходить в мужской туалет, где слишком долго вытирал нос.
- Чертова простуда, - сообщал я в таких случаях смотрителю.
А он, глядя на меня, сразу понимал, в чем дело. Все люди, погруженные в траур, объединены каким-то таинственным сходством, которое они вынуждены скрывать от остального мира, чтобы не выглядеть тряпками, болезненно плачущими над самими собой. Однако, ко всем чертям, я как раз и был именно такой тряпкой.
Я вошел в гостиную с низким балочным потолком, открыл буфет у стены и проверил, сколько у меня осталось спиртного.
Чуть меньше глотка виски "Шивас Регал", остатки джина и бутылка сладкого шерри, к которому Джейн пристрастилась в первые месяцы беременности. И я решил выпить чая. Я почти всегда делаю себе чай, когда неожиданно просыпаюсь среди ночи. Индийский, без молока и сахара. Я научился этому у аборигенов Салема.
Я проворачивал ключики в дверцах буфета, когда услышал, что кухонные двери закрылись. Они не захлопнулись с шумом, как от порыва ветра, а заперлись на старинный засов. Я замер с бьющимся сердцем, затаил дыхание и прислушался. Но я слышал только вой ветра, хотя и был уверен, что чувствую чье-то присутствие, будто в доме кто-то чужой. После месяца, проведенного в одиночестве, месяца абсолютной тишины, я стал чувствителен к малейшему шелесту, легчайшему скрипу, каждому шагу мыши и более сильным вибрациям, вызываемым человеческими существами. Люди резонируют, как скрипки.
Я был уверен, что в кухне кто-то есть. Кто-то там был, но я не чувствовал никакого тепла, не улавливал ни одного из обычных дружелюбных звуков, означающих человеческое присутствие. Удивительно. Как можно тише я прошел по коричневому коврику к камину, в котором все еще тлела вчерашняя зола. Я поднял длинную латунную кочергу с тяжелым ухватом в форме головы морского конька и взвесил ее в руке.
Навощенный паркет в холле запищал под моими босыми ногами. Напольные большие часы фирмы "Томпион", свадебный подарок родителей Джейн, издавали задумчивое медленное тиканье изнутри корпуса красного дерева. Я остановился у двери кухни и прислушался, пытаясь уловить легчайший шум, тишайший вздох, слабейший шелест материала, трущегося о дерево.
Ничего. Только тиканье часов, отмеряющих продолжительность моей жизни, так же, как отмеряли жизнь Джейн. Только ветер, который так и будет гулять в проливе Грейнитхед, когда я отсюда уеду. Даже море как будто утихомирилось.
- Есть ли кто-нибудь? - закричал я голосом сначала громким, а потом сдавленным. И стал ожидать ответа или отсутствия ответа.
Было ли это пение? Отдаленное, приглушенное пение?
Мы выплыли в море из Грейнитхед
Далеко к чужим берегам…
А может, это всего лишь сквозняк свистел в щелях дверей, ведущих в сад?
Наконец я нажал на ручку, заколебался, но все-таки открыл дверь кухни. Ни скрежета, ни скрипа. Я же сам смазал маслом петли. Я сделал шаг, потом другой, может, слишком нервно, шаря рукой по стене в поисках выключателя. Люминесцентная лампа замигала и засветила ровным светом. Я инстинктивно поднял кочергу, но сразу увидел, что старинная кухня пуста, и опустил ее.
Двери в сад были закрыты на ключ и на засов. Ключ лежал там, где я его и положил, на тихо урчащем холодильнике. Чистенький настенный кафель весело блестел: ветряные мельницы, лодка, тюльпаны и сабо. Медная утварь, висящая рядами, слабо поблескивала, а кастрюля, в которой я вчера варил на ужин суп, все еще ждала, пока я ее помою.
Я открывал шкафчики, хлопал дверцами, поднял страшный шум, чтобы увериться, что я - один. Я послал угрожающий взгляд в непроницаемую темноту за окном, чтобы отпугнуть любого, кто мог таиться в саду. Но увидел лишь неясное отражение своей перепуганной физиономии, и именно это испугало меня больше всего. Страшен даже сам страх. А вид собственного страха еще страшнее.
Я вышел из кухни и в коридоре еще раз громко, но осторожно вопросил:
- Кто там? Есть ли кто здесь?
И снова в ответ - тишина. Но у меня было удивительное тревожное чувство, что кто-то или что-то передвигается рядом со мной, будто невидимое движение вызывает дрожание воздуха. Меня также пронизало ощущение холода, чувство затерянности и болезненной грусти. То же самое испытывает человек после дорожной катастрофы или когда ночью слышит диссонирующий рев младенца, боящегося темноты.
Я стоял в холле и не знал, что делать; более того, я не знал, что мне думать. Я был совершенно уверен, что дом пуст, что в нем нет никого, кроме меня. У меня не было никакого конкретного доказательства, что кто-то чужой вторгся внутрь. Никаких выбитых дверей, никаких разбитых стекол. И все же не менее очевидно было, что атмосфера дома подверглась тонкому изменению. У меня появилось впечатление, что я вижу холл в иной перспективе, как негатив, перевернутый на сто восемьдесят градусов.
Я вернулся в кухню и снова заколебался, потом все же решил заварить себе чашечку чая. Пара таблеток аспирина также должна мне помочь. Я подошел к плите, где стоял чайник, и к своему крайнему удивлению увидел, что из его носика выходит тонкая струйка пара.
Кончиками пальцев я коснулся крышки. Она была горячая. Я отскочил и подозрительно уставился на чайник. Мое собственное лицо, отраженное в нержавеющей стали, уставилось на меня с таким же подозрением. Я и в самом деле хотел вскипятить чайник, но действительно ли я поставил его? Я не этого припомнить. Однако, в таком случае, вода должна была закипеть минуты через две-три, и чайник что, выключился автоматически?