Эту клятву я произнес в присутствии Пармса, который отвернулся, нахмурившись, как ночь.
Мне незачем рассказывать, что мы оба любили ее. Она полюбила меня так же сильно, как и я ее. Я узнал, что Пармс увидел Атму раньше и также признался ей в своих чувствах. Я мог смеяться над его страстью, так как знал, что ее сердце принадлежит только мне.
На наш город обрушилась моровая язва. Я бесстрашно ухаживал за больными – ведь болезнь не представляла для меня никакой опасности. Дочь правителя восхищалась моим мужеством.
Тогда-то я рассказал ей о своей тайне и стал умолять, чтобы она позволила мне применить и к ней мои знания.
– Твоя юность никогда не увянет, Атма, – говорил я. – Пусть все исчезнет, но мы с тобой и наша великая любовь переживут века.
Но Атма боялась. В ней говорила целомудренная девичья робость.
– Правильно ли это? – спрашивала она. – Не будет ли это противоречить воле богов? Ведь если бы великий Осирис пожелал, чтобы наша жизнь длилась долгие годы, разве он сам не сделал бы этого?
Словами, исполненными нежности и любви, я старался преодолеть ее сомнения, и все же она колебалась.
– Это очень серьезный шаг, – говорила Атма. Она обдумает его в эту ночь. Завтра утром я узнаю ее решение. Ведь одна ночь – это так немного. Она хотела помолиться Исиде, чтобы та подсказала ей решение.
С тяжелым сердцем, полным недобрых предчувствий, я оставил Атму. Утром, едва закончилось раннее жертвоприношение, я поспешил к ее дому. Меня встретила испуганная рабыня.
– Госпожа больна, – сказала она, – очень больна.
Как безумный, я пробился сквозь толпу слуг и бросился через зал и коридор в комнату моей Атмы. Она лежала в беспамятстве на ложе с высоким изголовьем, лицо смертельно бледное, взор потух. На лбу виднелось темное пятно. Я знал этот проклятый знак: это был знак моровой язвы, собственноручная подпись смерти.
Нужно ли рассказывать вам о моем отчаянии? Много месяцев я был как безумный, лежал в жару, в бреду и все же не мог умереть. Ни один араб в пустыне не жаждал так свежей воды из родника, как я жаждал смерти. Если бы яд или сталь могли оборвать нить моей жизни, я скоро соединился бы с моей возлюбленной в стране с узкими вратами. Я делал все, чтобы умереть, но бесполезно: проклятое средство было сильнее меня. Однажды ночью, когда я, ослабевший и измученный, лежал без сна, ко мне вошел Пармс, жрец Тота. Он стоял, освещенный светильником, и глядел на меня. Глаза его сияли радостью.
– Почему ты дал девушке умереть? – спросил он. – Почему не дал ей сил, как мне?
– Я не успел, – ответил я. – Прости, я ведь забыл: ты также любил ее. Теперь мы с тобой товарищи по несчастью. Как ужасно думать, что должны пройти века, прежде чем мы снова увидим ее! Горе нам, безумцам, восстановившим против себя смерть!
– Да, ты вправе говорить так! – воскликнул с диким смехом Пармс. – Но говори о себе. Ко мне все это не имеет отношения.
– Что ты хочешь этим сказать? – воскликнул я, поднимаясь на локте. – Ах, понимаю, мой друг! Горе помутило твой рассудок!
Его лицо пылало от радости, он дергался и раскачивался как одержимый.
– Знаешь, куда я сейчас иду? – спросил он.
– Нет, – ответил я, – не знаю.
– Я иду к ней, – сказал он. – Она лежит забальзамированная в могиле за городской стеной около двух пальм.
– Зачем же ты идешь туда? – спросил я.
– Чтобы умереть! – пронзительно закричал он. – Для того, чтобы умереть. Я больше не связан оковами жизни.
– Но ведь в твоей крови течет эликсир! – воскликнул я.
– Я избавился от него, – сказал он. – Я открыл более сильное средство, которое уничтожает действие твоего эликсира. В этот миг оно властно хозяйничает в моих жилах, и через час я умру и соединюсь с ней, а ты оставайся здесь!
Взглянув на него, я понял, что он говорит правду.
– Но ведь мне; ты откроешь свой секрет?! – вскричал я.