– Что это за евреи, – говорил Гольцман, – которые могут обойтись без еврейского театра? Евреев, которые либо бегут на Зоненталя, либо довольствуются кабаре, а то и вовсе дешевым кабачком, где собираются за кружкой пива, покуривают сигары и, слушая песни вроде «Хава» или «В пятницу вечерком»[52] , кричат браво, пальчики облизывают, – таких евреев следовало бы повесить на первом дереве или расстрелять из первого ружья.
Так объяснялся сам с собою Гольцман на своем своеобразном языке. И компаньоны решили плюнуть на нарядную Вену и опять отправиться в провинцию, совершить турне по местечкам благословенной Галиции, Буковины, Румынии, где евреи еще не вкусили от древа познания, где публика еще идет смотреть на еврейского актера так же, как бегут, например, смотреть на медведя, слона или обезьяну…
Единственное, что удерживало Гольцмана в Вене, было желание увидеть Зоненталя. «Актер, обладающий миллионным состоянием, стоит того, чтобы ради него остаться лишний денек в Вене», – говорил Гольцман. И не потому, что на него производят такое впечатление миллионы, боже сохрани! Какое значение имеет в глазах Гольцмана миллионер? Мало ли миллионеров он видел па своем веку? Ему приходилось и разговаривать с миллионерами, и ездить с ними в одной карете, и даже, если хотите, обедать с ними за одним столом (намек на доктора Левиуса-Левиафана из Львова). Гольцман, видите ли, того мнения, что актер, который способен был не только заработать целый миллион, но и не растранжирить его, не пропить и не проиграть в карты, – такой актер вообще исключительная редкость, и повидать его стоит.
И Гольцман освежил свой наряд, выгладил цилиндр, купил новые перчатки и полушелковый зонтик, взял с собой письмо доктора Левиуса и обратился к Рафалеско:
– Ну, мой дорогой птенчик, ни пуха, ни пера!
Тут, правда, компаньон Швалб заявил, что он бы тоже непрочь пойти вместе с ними к Зоненталю: «Раз у них общее дело, то здесь и спору быть не может».
Но Гольцман сразу одернул его:
– Нет, шалишь! Дружба – дело святое, а коммерция – дело иное. Компаньон компаньоном, а все-таки каждый человек должен знать свое место…
Швалб не мог понять упрямства своего компаньона. Что за беда? Дороже, что ли, будет стоить, если они пойдут втроем? Или он откусит у Гольцмана кусочек Зоненталя? Но тут Гольцман разъяснил ему толком: «Каждый должен знать свое место. Пусти свинью под стол, она и ноги на стол…» Это обидело Швалба, и он довольно прозрачно намекнул, что примадонна Генриетта Швалб пока что ему еще сестра, а он, Швалб, ее брат, – и пусть он, Гольцман, этого не забывает… Тут уж Гольцман вышел из себя, весь вспыхнул, неистово, как водится, раскашлялся и, изрекши ветхозаветное: «Не надо мне ни твоего меда, ни твоего жала», – тут же истолковал это по-своему: «Не лезь ко мне на чердак и не погань мне лестницы».
Ни Рафалеско, ни Гольцман не могли понять, почему Зоненталь, великий Зоненталь, живет не в собственном особняке, а в гостинице.
– Как так? Ежели наш брат валяется в грязи вместе с хозяйскими курами, утками и клопами, то на то мы бедные еврейские актерщики. Но Зоненталь? В Вене! Что это значит? Возможно ли?
Так говорил Гольцман своему другу, развалясь в приличном экипаже, который вез их к Зоненталю. Но как только они подъехали к фешенебельному отелю, в котором жил Зоненталь, и к ним навстречу вышла какая-то важная персона в ливрее с золотыми пуговицами, Гольцман сразу изменил свое мнение и обратился к Рафалеско: «Эх, деньги! черт бы их батьку взял!» Субъекту с золотыми пуговицами он сказал, что хочет повидаться с Зоненталем. Золотые пуговицы оглядели обоих сверху вниз и дали понять, что Зоненталя видеть невозможно. «Почему, например?» – «Потому что Зоненталь не принимает».