– Где вы играли?
– Где я играл? С пуримшпилерами[42] я играл, то есть я и теперь играю в праздник «пурим»[43] . А ну-ка, пусть кто-нибудь сыграет Амана так, как я.
Разбойничьи глаза Хаим-Ицика загорелись. Но директор Гецл бен-Гецл прервал его:
– Может быть. Очень может быть. Ну, а с вашим пузом что будет?
Хаим-Ицик бросил взгляд на свой толстый живот и короткие ноги:
– Что же? Я перетяну живот, зашнуруюсь. Думаете, я так уж ничего не понимаю? Я видел у вас за кулисами то же, что и у наших пуримшпилеров.
Директор Гецл бен-Гецл был шокирован: его театр смеют сравнивать с пуримшпилерами! И он прервал папиросника:
– А что вы сделаете со своим произношением?
– Мне кажется, у меня произношение не хуже, чем у других.
– Вам только так кажется. Вы ведь свистите, когда разговариваете.
– Кто свистит? Я свищу?
– А кто же свистит? Я?..
– Вы просто придираетесь. – Папиросник поднялся. Лицо его побагровело. – Ну что ж, будьте здоровы и счастливы! Раз я для вас не актер, то и сестра моя для вас не актриса.
Что было делать? Директор Гецл бен-Гецл горел желанием заполучить сестру папиросника в актрисы и в конце концов вынужден был взять с нею в театр и ее брата. Хлопот с ними обоими был, как говорят, полон рот. Но если Генриетта не обнаруживала особого таланта, да и голос у нее был не бог весть какой, зато она обладала хотя бы «великолепной талией и величественной фигурой». Но что было делать с таким чурбаном, как этот папиросник? Если бы он хоть согласился быть статистом, истуканом в театре, черт с ним. Ради его сестры ему стоило бы платить каких-нибудь десять гульденов в неделю. Но, как на беду, его тянуло на передний план, на авансцену, на самые трагические роли. Чего, однако, не сделаешь ради хлеба насущного? Дела Гецл бен-Гецла за последнее время сильно пошатнулись. Публика не ходила в театр, хоть силком ее тащи. И если такая актриса, как Генриетта Швалб «с такой великолепной талией и величественной фигурой» не поправит дела, значит, нет бога на свете…
Так сказал себе Гецл бен-Гецл и выпустил афишу, возвещавшую, что «в скором времени приезжает знаменитая певица из Буэнос-Айреса, очаровавшая весь мир своей фигурой…»
Имя Генриетты Швалб он до поры до времени считал неудобным поместить в афишах из-за ее брата, который еще вчера разносил папиросы по городу. А город Буэнос-Айрес он назвал просто потому, что о более отдаленных городах не слыхал.
Одновременно принялись за Генриетту, силясь сделать из нее актрису и певицу: разучивали с ней роли, выучили петь несколько убогих песенок да пару двусмысленных куплетов, а главное, научили ее одеваться так, чтобы она одновременно была и одета и не одета, голая и не голая… Когда ее, наконец, выпустили на сцену, она произвела такой фурор, что с галерки выкрикивали: «Ласточка»[44] , «Пташечка», «Кошечка», «Котеночек» и тому подобные ласкательные словечки. Директор Гецл бен-Гецл был в неописуемом восторге – захлебывался от счастья.
Зато ее брат Хаим-Ицик Швалб доставлял ему немало огорчений. «Это кощунство выпускать такого актера на сцену», – сказал Гецл бен-Гецл своей труппе, и все согласились с ним. Следует отметить, что они были не совсем правы: Хаим-Ицик работал в поте лица и знал свою роль назубок, слово в слово, тютелька в тютельку. Если же у него были каша во рту и речь выходила у него, как выражаются актеры «скомканной, как у теленка изо рта», так тому виною было только его произношение. Чем он виноват? Да и вообще все к нему придираются, – он, мол, не так стоит и не так ходит на сцене, как полагается. Чем он виноват, скажите на милость, что у него от природы такая походка? Зато он чувствует себя неотразимым в самых сильных трагических ролях.