Этим злобным плевком – он был адресован сапожной щетке – Гоцмах закончил свою биографию и принялся изо всех сил начищать сапоги.
Глава 18.
Лейбл проявляет свое дарование
Лейблу необычайно понравилась биография Гоцмаха. И не только биография Гоцмаха, но все, что он здесь видел и слышал, все, что имело какое-либо отношение к театру, приобретало в глазах нашего юного героя особую привлекательность, становилось для него святыней.
С Гоцмахом Лейбл встречался частенько, по нескольку раз в день. Возвращаясь из школы домой к обеду, он первым долгом заглядывал в сарай: что там слышно? Встав рано поутру, он забегал туда, захватив с собой что-нибудь съестное для Гоцмаха. А Гоцмах находился в сарае безотлучно: там он ел, там он пил, там он и спал.
– Театр нельзя оставлять без присмотра. В театре всегда кто-нибудь должен находиться. Шутка сказать, декорации, костюмы, парики. А ведь кроме меня, Щупак никому своего состояния не доверит.
Так хвастает Гоцмах перед своим юным другом Лейблом, и чем дальше, тем больше крепнет их дружба. Гоцмах нашел, с кем поделиться, перед кем излить душу. Ему вообще нравится этот «пузырь» (Лейбл) с прекрасными, нежными, добрыми, серьезными глазами, не говоря уже о том, что мальчуган добросовестно снабжает его лучшими лакомствами с отцовского стола и обеспечивает папиросами.
– Тяжело и горько, мой дорогой птенчик, зарабатывать хлеб насущный, – жалуется Гоцмах своему другу, – когда приходится быть актером-комиком у таких людишек, как Щупак, погуще бы их сеяли, да пореже бы они всходили! Жизнь он нам отравляет этот кровопийца в брильянтах, чтобы они у него вдребезги разбились, боже праведный!
Гоцмах закашлялся, затем продолжал:
– Положим, и мы ему спуску не даем, достается ему от нас: каждые несколько дней мы собираемся с ним «разводиться», грозим бросить его совсем и создать собственный театр. Если бы не его флигель-адъютант, проклятый Шолом-Меер, – чтобы ему ни дна ни покрышки! – мы бы уже давно поставили на своем. Ну их обоих к лешему! С меня довольно и того, что я, с божьей помощью, еврейский актер, хотя всего-навсего комик…
При этом Гоцмах делает очень серьезное лицо и выглядит еще комичнее, чем обычно. Лейбл смотрит на него с большим уважением, и комик Гоцмах продолжает:
– Понимаешь ли, как только наступает вечер и ты выходишь на сцену, все горести и печали сейчас же исчезают, словно дым. На сцене я совсем другой человек. Что мне Щупак? Что мне Шолом-Меер? Плевал я на них с высокого потолка! Когда я на сцене, я не замечаю никого, а вижу только лампочки, людские головы, вижу лысины, шляпы, шапочки – больше ничего. Кто мне тогда ровня? Твой батька с его пузом? А ну-ка, пусть он попробует, допустим, примерно говоря, предложить мне этот сарай, со всем двором и со всем богатством, какое у него есть, и потребует за это, чтобы я, скажем, уступил ему сцену хоть на одну ночь, – пшепрашам, пане![20]
Так хвастает Гоцмах перед своим юным другом Лейблом, а юный друг Лейбл пожирает его глазами, жадно ловит каждое слово.
И Гоцмах, не переставая, хвастает:
– Или, например, скажем, пусть мне кто-нибудь наполнит весь этот сарай золотом до потолка и даст мне еще в придачу царевну в жены, чтобы я перестал быть актером-комиком и пошел служить приказчиком где-нибудь в лавке или стал бы заниматься каким-нибудь другим ремеслом, – да я такому человеку в харю наплюю! Слышишь, малыш, ты еще совсем щенок, мой дорогой птенчик, ты еще не знаешь, какая страшная притягательная сила таится в театре: тянет и тянет, как магнит, ко всем чертям!
– То же самое происходит и со мной! – вырвалось у Лейбла в тот момент, когда Гоцмах, сделав паузу, закурил папиросу.
И он признался своему другу, что его тоже тянет в театр, давно уже тянет, с тех пор как он начал кое-что понимать.