Скорее бы только дождаться радости от детей… Пока они все еще тянут канитель. Скажу вам по правде, – другому я бы таких вещей не стал рассказывать, но вы ведь умеете держать язык за зубами, поэтому я говорю с вами откровенно: не нравится мне такая любовь… К чему такая волынка? Либо туда, либо сюда. До каких пор тянуть да оттягивать? Теперь, правда, у нее есть отговорка: она, бедная сиротинушка, в трауре, отец помер. Она хочет, по ее словам, протелеграфировать матери, чтобы та приехала сюда, в Америку. А когда ей взбредет что на ум, она от своего не отступится, хотя бы камни начали падать с неба. А что, если и впрямь приедет к нам канторша из Голенешти? Куда нам с ней деваться? Знать бы мне так горе, как я знаю куда. Одно только утешает меня: авось канторша придет к нам на помощь, и господь, внемля ее молитвам, удостоит нас, наконец, долгожданной радости: разобьем тарелку и поведем детей под венец.
Простите, милый друг, что я посвящаю вас во все наши семейные дела. Знаете, выскажешься перед другом, – легче становится на душе. Вы себе представить не можете, сколько здоровья стоит мне этот роман сына с Розой. Я постарел и поседел. Многие мне советуют не торопить детей, а предоставить дело собственному течению. Уверяют, что я слишком уж горячий, слишком уж преданный отец. Возможно. Но что с собой поделаешь? Такой уж у меня характер. Меня уж не переиначишь.
Будьте здоровы и счастливы! Пишите, собираетесь ли вы и впрямь в Америку. Для меня это, уверяю вас, было бы величайшим праздником. Было бы перед кем душу излить. Ведь другого такого друга не сыщешь, и не всякому можно доверить то, что я доверяю вам.
Ваш лучший друг
Меер Стельмах.
Главное забыл. Знакомых здесь хоть отбавляй. Но я избегаю их. Даже когда я прихожу в еврейский театр, я вынужден прятаться. Забиваюсь в угол, надвигаю шапку на лоб, чтобы меня не узнали. Что поделаешь? Несчастная профессия!..
Меер Стельмах».
Глава 44.
Рафалеско в раздумье
Покуда наш юный Рафалеско безмятежно плыл по волнам житейского моря, отдаваясь на волю течения, покуда он блуждал в потемках, продвигаясь все дальше и дальше, по неизведанным путям, он никогда не отдавал себе отчета, не спрашивал себя, не задумывался над вопросом: где источник его творческой силы? Как поднялся он на такую высоту? Но вот волна прибила его к берегу – к Америке – и выбросила на остров, именуемый Нью-Йорком. И тут молодой артист чуть ли не впервые в жизни оглянулся на пройденный путь и увидел, какая головокружительная бездна отделяет его первые робкие шаги от тех вершин, на которые он поднялся теперь. Оглянулся и – изумился.
Поразило его не то, что он много прожил, много пережил, много выстрадал и многого достиг. Нет! Источник его изумления был совсем иной. Он сам не понимал, откуда у него взялись силы, энергия и настойчивость для этого длинного тяжкого пути. Кто указал ему дорогу? Кто был руководителем? Кто был его учителем? Какая школа им пройдена? По каким учебникам он учился?
Рафалеско спрашивал себя: кто первый зажег в нем пламень любви к искусству? Кто первый толкнул его на подмостки? Чей факел озарял его путь в долгие темные ночи его духовного одиночества, его бесконечных актерских скитаний?
Вереницей проносятся перед его мысленным взором воскрешенные памятью образы прошлого: сначала мальчуганы, школьные товарищи, озорники, с которыми он в сумерки, в промежуток между предвечерней и вечерней молитвой, тайком от учителя играл в «представления»… Потом Альберт Щупак с его достопамятной труппой в Голенешти… Затем Гоцмах, его первый близкий, задушевный друг… Вслед за ним директор Львовского еврейского театра Гецл бен-Гецл, братья Швалб и им подобные, – всё такого рода людишки, у которых, казалось бы, решительно нечему учиться.