Оставшись наедине с хриплым, – с тем, кого называют Шолом-Меер Муравчик, – я дала волю слезам. Он начал успокаивать меня и клялся жизнью своей, небом и самим богом, что ничего дурного со мной не случится. А я целовала ему руки, умоляла сказать правду, только правду… Он снова начал божиться и клясться, что расскажет мне все, решительно все, ничего не утаит. Если нет, то пусть его…
Передаю в трех словах то, что он мне рассказал.
Мы действительно должны были ехать в Румынию, но в последнюю минуту план изменился, и виною тому был сам директор. У Щупака, оказывается, не более и не менее, как две жены. Он, правда, утверждает, что с одной уже давно развелся, он может даже, говорит он, привести свидетелей. Но она, разведенная то есть, уверяет, что все это – наглая ложь, чистейшая выдумка. Ну вот, значит, вторая жена, неразведенная, требует, чтобы он дал ей развод, а он не хочет. Почему? Щупак требует, чтобы она раньше вернула ему весь гардероб, все драгоценности, деньги, которые он на нее потратил, – целое состояние! Она же, в свою очередь, утверждает: столько болячек ему, Щупаку, сколько она издержала на него денег! Кто из них прав, трудно сказать. Хриплый считает, что все трое правы, а потому, говорит он, нельзя допустить, чтобы они все трое встретились, иначе, говорит он, дело может окончиться плохо: они все меж собой передерутся и, чего доброго, останутся без носов.
И должно же было случиться так, что как раз перез отъездом из Голенешти директор получил письмо от своего знакомого, и тот пишет, что первая жена Щупака, разведенная то есть, проведала, где он, и собирается к нему в гости, в Голенешти. У директора мурашки по телу забегали, потому что она везде устраивает ему такие скандалы, что хоть беги на край света. Он уже давно собирался в Румынию, в Бухарест. Но, получив такую радостную весть, он решил уехать как можно скорей и начал спешно готовиться в путь-дорогу вместе со всей оравой. Возьми же, безмозглая голова, и уезжай тихо, без шума, – так, чтобы все было шито-крыто. Так нет же! Прежде всего он, директор то есть, написал письмо второй жене, неразведенной: «Так, мол, и так, собираюсь в Румынию, в Бухарест. Пора нам выяснить все до конца – туда или сюда. Хочешь жить со мной, приезжай прямо в Бухарест». Что же делает она, неразведенная то есть? Она пишет ему в ответ: «Так, мол, и так, мой милый муженек! Первым долгом развяжись с первой женой, а потом поговоришь со второй».
И той, разведенной, она, неразведенная, тоже написала письмо. «Так, мол, и так, коли хочешь развязаться со Щупаком, приезжай как можно скорее в Бухарест». Та, разведенная то есть, конечно, немедленно собралась и полетела в Бухарест. Узнал об этом директор от одного из своих актеров, который получил письмо от своего друга, тоже актера. И когда же актер показал ему это письмо! В погребке у Генеха за полчаса до отъезда. Вот о чем они секретничали в ту субботнюю ночь. Поэтому-то Муравчик назвал директора «идиотом».
– Все, что вы мне рассказали, – заметила я хриплому, – презанимательная, хоть и короткая история… Но что же будет дальше?
– А дальше, – говорит он, – все пойдет, как по маслу: жены там, в Бухаресте, с божьей помощью, вцепятся друг дружке в волосы, передерутся, а мы, говорит, тем временем снимем здесь театр и напишем нашим актерам: они, – говорит он, – в Яссах: у кого, дескать, есть деньги, пусть едет сюда, у кого ничего нет за душой, пусть сидит дома или отправляется туда, куда уходит суббота, когда наступает час заката.
– А Гоцмах? – спрашиваю я.
– А причем здесь Гоцмах? – говорит он. – Ты что, соскучилась по нем?
– Нет, – говорю, – просто вспомнила, как Гоцмах танцует «хасидскую пляску».