О, ужас! Тьма кромешная, ни живой души… Чего-чего только я не передумала в эту минуту! Самые мрачные мысли, самые тяжелые предчувствия мучили меня. Больше всего я опасалась за тебя, мой милый: не случилось ли с тобой какой беды?.. Но вот кто-то свистнул раз, потом второй раз, – так было условлено между мною и этим хриплым человечком, которого зовут Шолом-Меером Муравчиком… А сердце, что часики: тик-тик-тик. Знобит. «Рейзл, закрой окно! Рейзл, накройся одеялом и – спокойной ночи!» – думаю я про себя. Но это продолжалось лишь одно мгновение. Я вспомнила, о чем мы с тобой условились. Вспомнила клятву, что мы дали друг другу в ночь пожара, – помнишь эту ночь?.. Вспомнила, как мы скрепили нашу клятву, пожав друг другу руки, и все сомнения исчезли: «Прощайте, родные мать и отец!.. Прощай, Голенешти! Последний привет вам от канторской дочки Рейзл… Нет больше Рейзл. Выпорхнула птичка из клетки!» Так я прощалась с четырьмя стенами и целовала подушку. Сердце сжималось от боли. Жаль было бедного отца: что-то он скажет завтра утром? Но мои колебания продолжались не более минуты, а быть может, и того меньше. Вот уж я за окном, на улице… На «Божьей улице» – мертвая тишина. Как две тени, идем мы рядом – я и хриплый человечек. Я бегу, он за мной, еле переводим дух. Только в самом конце улицы, возле сгоревшего дома пекаря, мы остановились. Я и мой спутник посмотрели друг на друга, и вдруг он начал тихо смеяться своим хриплым смешком.
– Девочка, – говорит он, – ты бежишь так, что я едва поспеваю за тобой.
При этом он развязал узел и вынул оттуда рваный кошачий бурнус и старую шаль.
– Это что?
– Это для тебя, кошечка. Тебе надо переодеться, чтобы тебя, говорит, не накрыли, сохрани боже. Ну, а теперь, говорит, черта с два они тебя узнают, будь у них хоть восемнадцать голов на плечах. Пташечка моя, закутайся хорошенько в эту шаль. Вот так. Да смотри, говорит, по дороге ни слова. Пока, говорит, мы не доедем до вокзала, ты должна быть нема как рыба. Слышишь, миленькая? Ни гу-гу!..
В эту минуту подъехала подвода, запряженная тройкой лошадей. Хриплый остановил ее. На козлах сидел Шимен-Довид, – я его и впотьмах узнала, – а с подводы соскочил директор Щупак, чем-то, видимо, очень расстроенный. Он отозвал хриплого в сторону и долго с ним шептался. О чем, не знаю. Слышала только, как хриплый закричал, по-видимому на директора:
– И-ди-от!
Я стояла, как на раскаленных углях. Кутаюсь в бурнус и шаль, а они все шепчутся да шепчутся. Потом они вдруг подошли к извозчику, велели ему слезть с козел, отвели в сторону и начали шептаться уже втроем. Скоро я услышала, что Шимен-Довид втолковывает им что-то по-молдавански. До меня долетали отдельные слова:
– Пальцем в небо! Ехала кума, да неведомо куда. Где Фачешти, а где Новоселица?
«Не сбросить ли мне, думаю, кошачью шубку и, пока не поздно, бежать со всех ног домой?»
Вдруг слышу хриплый голос:
– Мадам Кац! Мадам Кац!
Кого это он? Неужели меня? Да, это он окрестил меня новым именем: «мадам Кац».
И мы втроем усаживаемся в тарантас: я рядом с директором, а хриплый напротив. Директор мрачен, как туча. Он поминутно вздыхает. От него несет вином. Хриплый командует: «Трогай!» Шимен-Довид бьет кнутом лошадей, и мы трогаемся.
Сколько времени мы ехали, не знаю. Вдруг слышу: извозчик осаживает лошадей. «Тпру!» – громко кричит он, и мы останавливаемся возле дома вдовы Нехи. «Горе мне несчастной! – думаю я. – В моем нынешнем положении мне только того и недоставало, чтобы вдова Неха увидела меня…» И точно, не успела я оглянуться, как Неха со своими сестрицами тут как тут. Стоят все трое, полураздетые, возле двери. Шимен-Довид пустился в разговоры с Нехой насчет «морских котов» (так он, видимо, называл актеров). Все ли они, спрашивает, уехали в Фачешти и когда именно?..