Но Гольцман знает, что не всегда можно давать волю своим кулакам. Надо знать, когда и что… Он сдержался и, беглым взглядом окинув несмятые постели, сказал с притворной улыбкой:
– Глянь-ка, совсем не спали?
– Не спали, – ответили оба.
Гольцман почувствовал, что совсем не то ему хотелось сказать, и продолжал с той же деланной улыбкой:
– Даже не ложились?
– Даже не ложились.
– Всю ночь сидели и болтали?
– Всю ночь.
– Гм… Пора готовиться в дорогу, – сказал Гольцман, заглянув в глаза Рафалеско.
– Я готов, – ответил Рафалеско, соскочив с дивана. Лицо его, озаренное первыми лучами восходящего солнца, ласково глядевшего в окно, сияло.
«Юнец остается юнцом, – подумал Гольцман. – Счастье еще, что ему не пришло в голову вдруг, ни с того ни с сего, «посреди недели в субботу вечером», сесть на пол и справлять семидневный траур по умершей матери. А что было бы, например, если бы Рафалеско вдруг заявил, что хочет прокатиться в Бояны к цадику, чтобы свидеться с отцом, кающимся грешником? Или если бы ему ни с того ни с сего пришла в голову шальная мысль совершить путешествие в Голенешти? Мало ли, на что «парень» способен!»
Все утро Гольцман ни на минуту не терял из виду ни Рафалеско, ни его гостя. Под всевозможными, ловко придуманными предлогами он то и дело забегал к Рафалеско. Но все его старания были совершенно ни к чему. Рафалеско и сам почувствовал облегчение, когда его новоявленный шурин «Сосн-Весимхе» сел на подводу, а он, Рафалеско, расцеловавшись с ним, просил «сердечно» кланяться.
– И от меня передайте привет, – прибавил Гольцман.
– Самый сердечный, – отозвался «Сосн-Весимхе», повернув к нему свое заспанное, покрытое густой растительностью лицо, уже сидя на подводе, битком набитой пассажирами. То возвращались восвояси прибывшие из провинции на последний спектакль «любители искусства», возвращались с глубокой тоской в душе: бог весть, суждено ли им еще раз в жизни удостоиться счастья видеть и слышать такого подлинного художника, как Рафалеско…
– Именем бога Израиля, головой в землю! – благословил их Гольцман. Затем обратился к актерам: – Ребята, за работу!
Актеры начали укладываться в дорогу. А директор Гольцман, сдвинув цилиндр на затылок и вытирая пот с рябого лица, подгонял их и командовал точно так, как некогда – да не повторится это больше никогда! – командовал им Щупак, чтоб ему ни дна ни покрышки!
– Не так!.. Вот как!.. Раньше маленький сундук, затем большой. Нет, наоборот, я хотел сказать: раньше большой, а потом маленький… Вот так… Ты чего вдруг остановился, чурбан этакий? Держи правый конец, а он возьмет левый. Нет, я хотел сказать, наоборот: ты левый, а он правый конец… Вот так… Эй, ты там, голова безмозглая, чего глядишь на меня, как грешник? Гляди лучше, как ты несешь трон царя Соломона, чтоб тебя на кладбище понесли! Осторожнее с короной Наполеона Бонапарта! Если ты, негодяй, разобьешь корону Бонапарта, я тебе голову разобью!..
Так командовал Гольцман, подгоняя актеров и осыпая их самой отборной бранью. На каждое слово, сказанное кем-нибудь из актеров, у него находилось ругательство. Кто-то пожаловался, например, что не хватает веревки. Гольцман крикнул:
– Веревок не хватило? Чтоб у тебя не хватило дыхания!
– Куда мне это положить?
– Положили бы тебя в землю!
– Может, здесь поставить?
– Поставили б тебя ногами вверх!
– Я думаю, придется взять еще одну подводу.
– Чтоб тебя погибель взяла!
– Извозчик требует прибавку!
– Дал бы тебе бог новую душу!
Одного из актеров Гольцман попотчевал совершенно новым, хотя и несколько длинноватым, но зато острым ругательством:
– Сколько дырочек есть во всей маце, выпеченной во всем мире со дня исхода евреев из Египта и до нынешней пасхи, – столько прыщиков тебе на язык, мошенник!..