» Наконец с сияющим лицом вбежал Швалб и выпалил, обращаясь ко всей компании:
– Ребята, мы едем в Лондон!
Трудно представить себе впечатление, произведенное на актеров этим известием Один вскочил на стол и поднял правую руку:
– Ай, Лондон! Лондон! Лондон! Да здравствует Лондон!
Другой ударил себя по ляжкам:
– Меня уже давно тянет в Лондон, черт бы его побрал!
Третий – долговязый, сухопарый актер в клетчатых брюках – выпрямился во весь рост, заложил руки в карманы и, неимоверно тараща глаза, начал нараспев говорить «по-английски»:
– О, йес, йес, май дир, май бир, май кайк, май стайк, май ринг, май кинг[56] .
Четвертый хлопнул одного из товарищей по плечу и пустился в пляс, распевая хриплым голосом украинскую песенку, бог весть откуда занесенную им сюда: «Гей був та нема, та пойихав до млына!»[57]
– Тише, байструки! – ударив кулаком по столу, повелительно закричал Гольцман тоном хозяина, сознающего свою власть над этими людьми. – Ишь, разошлись! Есть чему радоваться! Ни капли уважения к старшему. Волдырь вам на всю щеку! Холера вам в спину!
Затем он обратился к Швалбу:
– А ну-ка покажи телеграмму, Швалбочка.
– Показать телеграмму? – переспросил Швалб нерешительно. – Телеграмму показать? Хорошо, отчего не показать? Конечно, я тебе покажу. Непременно покажу. Но не сейчас, немного погодя. Я должен тебе раньше кое-что рассказать. Пойдем, если хочешь, со мной в погребок, там я тебе покажу.
И Швалб обратился ко всей компании:
– Кто идет со мной в погребок?
– Как «кто»? Все.
– В погребок! в погребок!
С криком и шумом вся братия покинула «Черного петуха» и отправилась в погребок.
Глава 79.
В погребке
Это собственно не погребок, а комната, даже не комната, а винная лавка. И даже не винная лавка, а попросту трактир. Но в Черновицах его называют «погребком». Когда в Черновицах говорят «идем в погребок», все понимают, что речь идет о погребе Меера, сына Бешла – так зовут владельца «погребка» (его отец, покойный Бешл, тоже был трактирщиком).
В этот-то погреб пришли наши актеры. Каждый угощался за свой счет, сообразно состоянию своего кошелька после девятого вала: кто заказывал морковник, кто кисло-сладкое жаркое с огурцами, а кто – одни огурчики. За вино платил Изак Швалб.
– Сегодня я угощаю, – сказал он.
После первого же стаканчика муската у Изака Швалба развязался язык, и он начал рассказывать компаньону Гольцману всю историю от начала до конца, ничего не утаивая. Накажи его господь, если он скроет от него хоть что-нибудь. Зачем ему врать, когда можно говорить правду? Как говорится, карты на стол. Он, Изак Швалб, уже давно заметил, что стал Гольцману в тягость, что он ему не нужен, совершенно не нужен. И все же он не обращал на это никакого внимания и продолжал поддерживать с ним компанию. Ради чего? Только ради сестры – примадонны. Но с некоторого времени и примадонна начала как будто выходить из моды. С тех пор как забросили лучшие оперетты ради «Уриеля Акосты» и тому подобных пустяков, театр держится на одном Рафалеско. Все Рафалеско да Рафалеско. Ну что же? Лично его, Швалба то есть, это нисколько не трогает. «Уриель Акоста» – пусть будет «Уриель Акоста». Но сестра, что с ней поделаешь? Ей, говорит она, тоже хочется аплодисментов. Он подумал, подумал, и взял да написал своему брату Нислу в Лондон письмо, обрисовал в нем свое положение: так, мол, и так. Он, Изак Швалб, всегда так поступает: чуть что, он сейчас же строчит письмо брату. «Дурак ты безмозглый! – отвечает брат из Лондона. – До каких пор скитаться по белу свету? Чего тут долго думать? Возьми, пишет он, сестру и приезжайте оба ко мне в Лондон… У меня тут, пишет он, для вас есть дело – золотое дно. У нас здесь, пишет он, есть театр, называется он «Павильон-театр». Вот это театр! Игрушка! А артисты, пишет он, здесь подобрались один к одному: чурбаны, капустные кочаны, а все же загребают золото лопатами.